Изменить стиль страницы

Лысый муж истерически хохотал. Елена вскочила, сверкая глазами. Она была бледна как смерть, губы дергались, руки дрожали. Грудь дышала глубоко и прерывисто.

— Никогда! — дрожащим грудным голосом закричала она ему прямо в лицо. — Это ложь! Никогда я тебя не любила! Слышишь ты, ничтожный? Никогда! Никогда!

Он тоже стоял против нее и, весь красный, кричал высоким, срывающимся фальцетом:

— А честно было выходить замуж, не любя? Как это называется?

— Никогда не любила! — пел ее голос, рыдающий, как виолончель. — И никогда не говорила, что люблю! Ты забыл?

— Я не забыл!

— Ты обманул меня!

— Ты обманула!

Не слушая друг друга, они кричали вместе, бросая один другому жестокие, грубые слова. Два голоса — один мужской, истерически-визгливый, другой женский — грудной и низкий, как струна, словно пели что-то и боролись между собой, и звучало в них такое несходство, такое взаимное отрицание, непонимание и рознь, что, повышаясь и возрастая, они скрещивались, как удары, и неизбежно должны были чем-то разрешиться.

Он схватил ее за руки. Она рвалась. Оба задыхались.

— Елена?

— Александр…

— Ненавижу! — взвизгивал он.

— Подлец! — рыдала она.

И оба в отчаянной борьбе упали на кровать.

Он душил ее.

Вдруг с непонятной силой и змеиной гибкостью она выскользнула из его объятий и, растрепанная, мертвенно-бледная, с безумными глазами и расцарапанным в кровь лицом, кинулась к двери.

Задыхаясь, он поднялся, хотел было погнаться за женой, но хмель всколыхнулся в нем, ударил в голову; пошатнувшись, он с размаху грохнулся на пол лицом прямо в ковер.

Хмель навалился и придавил его.

1910

Отчего?

Город Астрахань далеко,

Я заехал по пути…

Волжская песня.

Случайно застрял я в большом университетском, но каком-то пустынном, безжизненном городе. По крайней мере, внешние признаки жизни были здесь очень слабы: ни уличной толпы, ни движения, ни новых построек, ни переполненных бойко торгующих ресторанов — ничего подобного не замечалось. Общее впечатление от этого большого, старого, грязного и запущенного города было такое, словно здесь когда-то кипела шумная жизнь, но потом ушла куда-то в другое место, и вот остались большие пустынные улицы с мрачными, старыми домами, с магазинами, гостиницами и гостиным двором в екатерининском и николаевском стиле, с почерневшими старыми церквами, с казенным старым университетом, в котором не хватает студентов, и не менее старинным городским театром, где до сих пор ставится «Кин», «Коварство и любовь» и тому подобные новинки.

Был октябрь месяц, театральный сезон только что открылся, кроме театра, других разумных развлечений в городе не было, но я так боялся «классического» репертуара на провинциальной сцене, что предпочитал просиживать свои вечера в номере старой громадной и грязной гостиницы, почему-то носившей название «подворье». Это были меблированные комнаты без буфета, и поэтому питаться я ходил в «Китай» — самый первоклассный ресторан города, где играл дамский «венский» оркестр, где я часто бывал единственным посетителем и слушателем, до того пустынен был этот скучный, несчастный «Китай». Лакеи там уже успели привыкнуть ко мне, перестали дивиться моему вечному одиночеству, добродетельные венские барышни в беленьких платьицах, сначала смотревшие на меня с любопытством, потом с насмешливостью, в конце концов тоже привыкли ко мне. Я стал в «Китае» как бы завсегдатаем, своим человеком. Невольно приходилось наблюдать скучные беседы хозяина гостиницы с его приятелями за чаем или ужин купца, прибывшего по какому-нибудь из ряда вон выходящему случаю в «Китай» со всей семьей, с женатыми сыновьями, со снохами, свахами, женой и бедными, забитыми племянниками. Иногда кутила холостая компания, и тогда посылали немкам на эстраду шампанское и, наконец, приглашали к себе за стол сначала мужчин из оркестра, а потом и барышень, но с барышнями никакого разговору не выходило, потому что они не понимали русского языка или, может быть, из осторожности только притворялись непонимающими. Находчивые и более живые могли бы в этом положении придумать поводы для шуток и веселья, но «китайские» умы неповоротливы, тяжеловесны. Получается нудная, неловкая сцена, из которой все рады как-нибудь поскорее выпутаться.

В такие моменты я обыкновенно вставал из-за своего стола и выходил из ресторана.

Деваться больше некуда. Можно было гулять по главной улице, рассматривать окна магазинов, читать афиши. Я так и делал после обеда.

И вот однажды, читая афиши, я наконец-таки узнал, что в театре идет новая хорошая пьеса.

Решил, наконец, пойти в театр. Хорошо потолкаться в незнакомой толпе, в антракте зайти в буфет, выпить рюмку водки и чувствовать себя свободным наблюдателем человеческой жизни, быть как бы в шапке-невидимке и отдаваться в толпе своим мечтам и мыслям. Хорошо натолкнуться на нечаянную встречу, попасть в какое-нибудь неожиданное приключение.

Кто долго жил бродячей жизнью, у того часто происходят эти встречи с давно забытыми друзьями прошлых лет.

Поэтому я нисколько не удивился, когда во время антракта в буфете театра кто-то схватил меня сзади за рукав и произнес мое имя.

Оглядываюсь — какой-то не очень молодой человек, бритый, с подстриженными усами и морщинистым, лысеющим лбом.

— Да, — отозвался я, — вы угадали, но, извините, что-то не могу вспомнить вас!

— А помните Синицкого? — возразил он звучным, густым голосом…

Я вспомнил, что лет почти двадцать тому назад, когда я и сам был юным, знавал во дни исканий и скитаний восемнадцатилетнего беленького и тоненького студентика Синицкого, который, помнится, пел на вечеринках нежным, еще неокрепшим баритончиком. Между тем юношеским образом и этим плотным, плечистым и немолодым человеком было мало общего, и, если бы он не назвал себя, я бы никогда не узнал его.

— Какими судьбами вы здесь? — спросил он.

— Проездом. А вы? Служите, что ли?

— Да нет, — замялся друг моей юности, — я давно уж по театральной части пошел: оперный певец я, да вот теперь мы оба с женой без сезона остались и тоже временно здесь проживаем.

— Вот как! — удивился я. — Помню, вы пели тогда таким серебряным баритончиком…

— Теперь у меня бас, — солидно возразил певец, — и большой: служу всегда на первых партиях…

— Как же вы без сезона-то?

— Да замешкались в летней поездке и никуда не попали на зиму вместе-то, а врозь служить не хотим…

— Ваша жена тоже на первых партиях? — спросил я, когда мы у буфета выпили по рюмке водки.

— О, да! — воодушевился Синицкий. — Жена моя большая певица, лучше меня, да вот, может быть, сами услышите нас… Слушайте! — вдруг перебил он самого себя. — Давайте устроим концерт: я слышал, что вы с успехом читали в Петербурге…

— Да, но я не умею устраивать концертов! — возразил я.

— Все хлопоты беру на себя! — воскликнул Синицкий. — Уж я — то умею это дело делать… и уверен, что мы с вами возьмем здесь полный сбор!

— Надо подумать.

— А вот мы сегодня же после спектакля и подумаем: зайдем в «Китай», я вас познакомлю с женой, — она здесь же, со мной в театре.

Я согласился.

Был уже последний антракт, и по окончании спектакля, когда я одевался в шинельной, мой товарищ, в верхнем платье, представил свою жену.

Это была маленькая, молодая женщина, одетая более чем скромно, какого-то запуганного вида, похожая на затравленного зверька, с лицом монгольского типа, некрасивая и в довершение всего — рябая.

Впечатление было не в ее пользу: в робкой, скромненькой и застенчивой фигурке этой трудно было допустить оперную певицу, да еще на первые партии.

Наоборот, в товарище моем чувствовался важный актер, знающий себе цену: самоуверенная осанка, драповое пальто модного покроя, манера носить котелок и говорить низким басом с внушительной оттяжкой.