Изменить стиль страницы

Исправник, земский и управляющий устремились в коляску. Старшина помогал им.

— Я еду к губернатору, — взволнованно сказал ему исправник, — наблюдайте по крайней мере, чтобы не вышло столкновения. Я дал урядникам инструкции — не раздражать!..

— Слушаю, ваше благородие! Прощенья просим!

Коляска покатилась.

А четыреста пахарей уже приступили к делу. И в первой сохе пошел девяностолетний Епанешников, красивый старик, подносивший вместе со старшиной хлеб-соль исправнику, бессменный ходок по делам села Селитьбы. Высокий, внушительный, с длинной седой бородой, в лаптях и длинном кафтане, он встал на меже, выпрямился, как-то вдруг помолодел, ожил, словно загорелся весь и, махнув шапкой остальным, глухо крикнул:

— С богом, пашите!..

Потом широко перекрестился, вытер рукавом слезы и взялся за соху.

— Господи благослови! — шептали его шамкающие губы.

Урядник встал на борозде, загораживая ему дорогу.

Тогда Епанешников объехал его, как объезжают пень, и повел борозду дальше, где опять молча стоял полицейский чин.

И другим пахарям другие урядники тоже молча становились поперек борозды, и они, как и Епанешников, объезжали их, и в руках у всех не было кнутьев.

И стало покрываться обширное поле кривыми, вычурными бороздами, похожими на какие-то никому неведомые письмена, в которых словно скрыт был глубокий смысл и ключ к пониманию души народа.

Гигантскими буквами начертали они на родимой земле свою правду, свой крик о справедливости. И казалось им, что этот крик пронесется могучим набатом и разбудит Россию.

Три дня и три ночи, всем табором и не отпуская от себя окольных людей, жили они в поле, дожидаясь губернатора.

На четвертый день он явился к ним — все с тем же исправником, с земским начальником, окруженный конной стражей, с возом свежих розог, нарезанных в графском лесу.

Грозным, взбешенным, неистовым предстал губернатор. Высокий он был, здоровый, женоподобный, с бритым румяным лицом и стриженой седой головой.

И, завидя его, старшина и Епанешников поднесли хлеб-соль.

Но ударил он по хлебу и рассыпал соль.

— Не говорил — визжал губернатор… Клейкая слюна брызгала изо рта его на золотое шитье мундира.

Начал он речь свою словами: «бездельники», «разбойники», а кончил криком: «Будете наказаны!»

И велел схватить «зачинщиков».

Было их схвачено сорок три, самых старых, самых почтенных, самых уважаемых, лучших людей Селитьбы.

Тут же, на захваченной земле, положили их.

Лежали они на родной земле, окруженные густым кольцом губернаторской стражи, и слышно было, как свистели в воздухе длинные прутья да раздавались глухие, сдержанные, словно подземные, стоны.

Толпа безмолвно и неподвижно стояла здесь же, и слезы текли по лицам ее.

Земский начальник радовался и наслаждался. Под свист розог неумолимо, непреклонно и ненасытно звучал его грубый, рыкающий голос:

— Крепче! Кр-репче!

По сто ударов получили они.

На мужицкие же телеги замертво положили их, окровавленных, и повезли, как везут с бойни освежеванное мясо.

Кровавая лужа осталась на месте казни.

И когда везли их медленным зловещим обозом в село, то кровь текла сквозь окровавленные телеги и сочилась на землю большими тяжелыми каплями, и кровавый путь шел к селу от мрачного места «полевого суда».

По сто ударов получили они.

III

Целый год они сидели в тюрьме в ожидании суда, того настоящего суда, которого так долго добивались. Крепкие натуры вынесли жестокую пытку.

Через год их судили в том самом маленьком городке, который в дымке волжского тумана был виден из Селитьбы, откуда призвали они окольных людей.

В маленьком убогом зале уездного суда они сидели, все сорок три, занимая скамьи, приготовленные в обычное время для публики, и казалось, что не их судят, а они пришли судить.

Лица их не были печальными, но были исполнены торжества и уверенности в своей правоте.

Судили их тупые «добросовестные» чинуши, равнодушные «порядочные» люди, старались отнестись к ним «справедливо» и — осудили.

Когда после этого вели их к Волге, на пристань, чтоб отправить в губернский город и снова посадить в тюрьму, был опять сияющий весенний день.

Двигалась вслед за ними огромная толпа народа: вся Селитьба была тут и вся округа, и все жители городка, жадного до зрелищ.

А они шли, понурив головы, ни на кого не глядя, и было что-то недоумевающее в их согбенных спинах и тяжелых движениях. Казалось, что они все еще не верят в подлинность произведенного над ними суда и уносят в своей разочарованной душе неистребимые древние фантазии о какой-то божеской и царской правде.

Пароход медленно отходил. А они стояли все в ряд, у борта парохода, бледные, с крепко стиснутыми челюстями, судорожно схватившись напряженно вытянутыми руками за перила.

Стояли неподвижно, словно окаменелые, впиваясь остановившимися глазами в родную толпу, в родные горы. И в этой каменной неподвижности их чувствовалось тяжкое напряжение огромной силы, и каменными казались крупные лица их, и железными казались вцепившиеся скрюченные пальцы.

Долго уходил пароход, уплывая все быстрее и дальше, становясь все меньше.

Долго стояла толпа на берегу и все смотрела в блестящую речную даль, где в сиянии весеннего дня черной точкой потонул пароход.

Зеленые кудрявые горы целиком отражаются в зеркальной глубине, чуть виден вдали плоский луговой берег, да Молодецкий курган — богатырская голова с мощным выражением каменного терпения и таинственной печали на морщинистом тысячелетнем лице — угрюмо смотрит на окружающую ширь, и хмурится, и вечно думает свои старые разбойничьи думы.

1905

Дуэт

…Гостиная маленькой квартирки на первый взгляд кажется уютной и комфортной: мягкая мебель, обитая малиновым плюшем, трюмо, изящные круглые столики по углам, этажерка с красивыми безделушками, на овальном столе, покрытом вязаной скатертью, — большая столовая лампа с бумажным абажуром. Окна завешены темными гардинами, а вся комната освещается с потолка голубым фонариком. Со стен смотрят фотографии и две-три гравюры в рамах. Свет от фонарика слабый, бледный, похожий на свет луны, создает настроение тихого уюта, и только спустя некоторое время является смутное ощущение пустоты и грусти. Кажется, что хозяева давно уж не живут здесь, хотя и оставили вещи на прежних местах, но нет уже в них смысла и не хватает чего-то самого главного.

В странно-печальной тишине комнаты, освещенной мертвенным светом, чувствуется безмолвное умирание чего-то…

В углу чернеет открытый рояль с развернутой тетрадью нот.

За ним неподвижно сидит печальная молодая дама в черном. Голова ее похожа на голову Медузы: обильные черные волосы свились тяжелыми жгутами, открывая высокий мужской лоб и бледное лицо с резко очерченным сильным подбородком. Углы плотно сжатых тонких губ чуть опущены книзу, между бровей складка боли. Слабый бледно-голубой свет падает прямо на это лицо, слегка приподнятое кверху, и оно кажется почти каменным, с безжизненными серыми глазами, с застывшим выражением внутренней затаенной силы. Она вся ушла в себя и словно прислушивается к тому, что творится в душе.

Она ненавидит мужа, ненавидит остро, до безумия, до бешенства, не может равнодушно видеть его лицо, его затылок, не может слышать голос мужа, шаги… Его послеобеденный храп приводит ее в ярость: хочется схватить подушку, заткнуть ею эту противную красную рожу и навалиться грудью… Утром она, чтобы не видеться с ним, уходит одна из дому, и он пьет чай один. Уйдет на службу — тогда она возвращается, перед обедом опять уходит, и он обедает один, появляется домой к вечеру, когда он уезжает в клуб. И так они живут в одной квартире, у потухшего очага, заботясь только об одном: чтобы как-нибудь не встретиться наедине, без посторонних.

А ведь семь лет тому назад она убежала тайком от отца к нему и вышла замуж наперекор отцовской воле. Ей тогда было только семнадцать лет.