Изменить стиль страницы

— Есть у меня книги, да ведь они… того…

— Чего?

— Не разрешены для вас, для мужиков…

Мирон словно ждал такого ответа.

— Как это не разрешены? Для всех разрешены, а для нас — нет? Отчего? Почему такое?

На учителя посыпался дождь щекотливых вопросов. Юноша растерялся. Вопросы Мирона казались заранее обдуманными, и учитель дал ему книгу из «неразрешенных».

Но Мирон не отвязался. Через два дня он опять пришел — возвратить прочитанную книгу — и опять завел разговор в форме вопросов, которыми он как бы вытягивал желаемые ответы. Дивногорскому было не по себе.

— А вот, — завел Мирон, уже развязно сидя на стуле перед стоявшим учителем, — есть ищо одна книга по этому самому, как бы сказать, вопросу…

И он, смешно перевирая, с трудом выговорил какое-то иностранное слово.

— Вы, чай, знаете ее? Читали?

— Нет, не читал… — сконфузившись, произнес юноша.

— А я читал! — неожиданно заявил Мирон и медленно вытащил из кармана истрепанную книгу. — Не желаете ли почитать? Примечательная книга.

С тех пор они стали обмениваться книгами, а визиты Мирона стали почти ежедневными.

«Мужик, — с досадой думал про него Дивногорский. — Какой он мужик — он студент! Нахватался где-то верхушек, брошюр, книг, обо всем толкует, обо всем знает, выписывает какую-то газету… что я ему дался? Зачем ходит?»

И у него к Мирону зародилось двоякое чувство: завистливой вражды и невольного уважения. Ему хотелось сравняться с Мироном в развитости и выйти из того унизительного положения ученика, в котором он нечаянно очутился.

Он смотрел в окно и все хмурился. Весеннее утро было тихое, отрадное. На широкую сельскую площадь, заросшую зеленой травой, падала горбатая тень кургана. Волга тихо дрожала на солнце. У берега чернела длинная купеческая баржа, которую крючники-буяновцы уже более недели с перерывами нагружали чужим хлебом, а теперь почему-то забастовали, и кажется, что забастовкой руководил Мирон.

За дверью послышались тяжелые, быстрые шаги; учитель обернулся. На пороге стоял улыбающийся Мирон. Он вошел, и Дивногорскому показалось, что все кругом стало яснее, веселее и проще, а сам Дивногорский почувствовал себя более умным и более нужным для людей, и все это произошло, должно быть, от широкой улыбки Мирона, от его сияющих серых глаз и всей крепкой, бодрой фигуры.

— Здравствуйте, Иван Петрович! Чай да кофей, — звучным тенором громко заговорил Мирон.

— Милости прошу! — улыбнулся и Дивногорский. — Садись за компанию.

— Милости прошу к нашему грошу со своим пятаком! — досказал Мирон, садясь, и засмеялся рассыпчатым смехом.

Он в самом деле походил на студента из крестьян: эго был крепыш лет двадцати семи, блондин, с маленькими белокурыми усами, с красивым загорелым лицом. Серые глаза его искрились умом, хитростью и весельем. Такие лица бывают у бедняков-студентов и у некоторых рабочих. Волосы он стриг ежиком, одевался в синюю рабочую блузу и высокие сапоги. Но, походя на студента, он все-таки оставался мужиком: он был крепкий, ядреный, сочный, как морковь, только что вытащенная из влажной, теплой земли. Он весь был насыщен запахом солнца и поля.

Мирон придвинул к себе стул, сел к самовару и, кивнув на открытое окно, спросил:

— Любуетесь?

— А чем тут любоваться? — угрюмо ответил учитель.

— Как чем? Лес горит! Казенный лес! Вы сходите на курган да оттудова поглядите: так и полыщет! Дымище надо всей Волгой столбом стоит! Страсть! Вот, брат, Иван Петрович, до чего дошло.

— Отчего же он горит? — пробурчал учитель, хмурясь и прихлебывая чай.

Мирон слегка отодвинулся от стола, прочно уселся на стуле, как раз против учителя, расставил короткие ноги в тяжелых сапогах, уперся руками в колени, глубокомысленно нахмурился и воскликнул своим звучным грудным тенором:

— Как отчего? Да мужики же поджигают! Неужто не знаете? Стражники давно уж перестали тушить — все равно никакого толку не выходит, вроде того, как бы насмех: в одном конце зальют, а хвать — с другого занялось. Рази можно что поделать супротив народа? Все сгорит!

— Неужели? — изумился учитель, близко нагнувшись к Мирону и глядя ему в лицо.

А светло-серые глаза Мирона сияли каким-то особенным, привлекательным огоньком. Он пришел, точно до краев переполненный какими-то большими чувствами.

— Весь народ, — продолжал Мирон самоуверенно, — зашевелился! На том берегу что делается — слышали? Васильевны забастовали ренду платить, говорят: не дадим одиннадцать рублей за десятину, хотим пять. А в других которых деревнях и того не платят: давайте, говорят, нам землю даром, потому что наша она — крестьянская!

Мирон энергично тряхнул головой, стукнул себя по колену и воскликнул, сияя глазами:

— И дали даром! Ого!

Он весь дышал злорадным торжеством. Широкая синяя блуза облегала его плечи, и заметно было, как высокая плотная грудь Мирона глубоко и свободно дышала.

Учитель, облокотясь на подоконник и вытянув свои длинные, худые ноги в коротких брюках, молча смотрел на него, слушал, заражался его самоуверенностью и ощущал желание так же волноваться, иметь такую же объемистую грудь, как у Мирона, и таким же звучным грудным голосом говорить о народе.

— Димакраты! — неожиданно воскликнул Мирон. — Они говорят этак, иные прочие господа — так! — Он повернул растопыренную ладонь сначала в одну, а потом в другую сторону. — И все промеж собой спор ведут! — Он развел руками, пожал плечами и глубокомысленно нахмурился. — Не нам их разбирать! Мы, мужики, знаем одно: землю! Там вы как хотите, а нам перво-наперво землю подайте! Нарежьте нам землю, а потом мы уже поглядим и сами разберем всю нашу нелягальную литературу.

Мирон чуть было не подавился двумя последними словами, но выпалил их самоуверенно.

— А не дадите — сами возьмем! — добавил он гордо.

Когда он заговорил о земле, лицо его преобразилось, приняло одухотворенное выражение, глаза сверкали, грудной голос тепло вибрировал. И чувствовалась в нем могучая жажда земли, нежная любовь к ней. Он словно сжал и затаил в сердце что-то огромное и тяжелое, и только слово «земля» могло всколыхнуть затаенное.

Сильным человеком показался он в эту минуту Дивногорскому.

— Да будет ли все это когда-нибудь? — жалобно спросил учитель. — Победит ли народ?

Мирон словно загорелся весь.

— Будет! — с необыкновенной силой убеждения ответил он. — Победит! Восторжествует правда!

Глубоко взволнованный, он замолчал и, глядя на собеседника блестящими глазами, полными слез, почти прошептал трепещущим от сильного чувства голосом:

— Настал великий час!

Оба торжественно замолчали. Сердце Дивногорского трепетало. Словно волна прокатилась и захватила их или огненная искра, родившись в душе одного, проникла в сердце другого и обожгла…

Слезы из глаз мужика сверкнули и высохли, голос опять зазвучал ровно и твердо, но долго еще после этой минуты сердце юноши продолжало гореть и трепетно биться.

Мирон придвинулся к нему ближе, наклонился к самому лицу и заговорил тихим, таинственным голосом:

В Ключах мужики землю захватили у помещиков. Выехали в поле и давай пахать… Конечно, скачет стражник верхом. «Что вы делаете?» А ему говорят: «Не лезь! Рази не видишь? Весь мир здесь».

Голос Мирона опять затрепетал и зазвенел, как струна, лицо словно осветилось изнутри, глаза сияли.

— Весь мир! — повторил он, вставая и наклоняясь к другу; в мерцающих глазах Мирона были восторг и любовь, детская вера и сила внушения. — Мир!..

Он хотел было разъяснить смысл этого слова учителю, но только махнул рукой и стал продолжать:

— Стражник поглядел, видит — народу много, что с ним поделаешь, с народом-то, подумал и говорит: «Братцы, я и сам знаю, что ничего против вас не могу, да ведь — служба, взыщут с меня! Вон управляющий на меня в окошечко глядит. Пожалейте, притворитесь, будто бы я вас прогнал, так — для близиру, а когда уеду — опять пашите!»

Ну, мужики пожалели его, повернули назад, стражник уехал, а они воротились. Управитель все это видел и присылает сказать им: «Хочу, дескать, добром поговорить с вами, соберитесь к моему крыльцу». Мужики послушались, пришли. Вышел на крыльцо старичишко, Мосеем его зовут, я его знаю: хитрый, из мужиков он, и вся мужицкая душа наизусть ему известна. Поклонился на обе стороны всему народу, сделал харю ласковую и говорит: «Православные! Не я хозяин земли, мне все равно, а только я добра вам хочу, потому как и сам мужик. Ну, хорошо, запашете вы землю… ведь должны вы знать, что даром это вам не пройдет: приедут казаки, начальство, что тут хорошего? А не лучше ли, говорит, сделать так: я вам земличку-то вспашу и посею на ней, а время придет — уберу, обмолочу и в амбар ссыплю. А вы осенью придете на все готовенькое и возьмете? Ась?»