— Как вы поживаете?

Он протянул Мартину руку и медленно опустился рядом с ним. Кругом был песок, поросший дроком и какими-то кустиками. Солдаты с батареи выбрасывали сюда мусор и пустые жестянки, и целые полчища радужных ленивых мух жужжали тут, словно их породили гниющий воздух, сладковатый запах отбросов и назойливый жар солнца. Старая лодка выставила брюхо, темное и чешуйчатое, как панцирь моллюска. Ленивые чайки кружились в небе.

В ответ на его вопросы мальчик подробно рассказал ему о своих планах. Старый приемник тети Áгеды сообщал о ходе войны, и ему очень хотелось в ней участвовать. Он каждую ночь слушал передачи из Мадрида и Севильи; по сообщениям, бои шли ожесточенные, убитых были тысячи, и недостаток в солдатах ощущался все больше. В Эстремадуре националисты взяли в плен шестнадцатилетних добровольцев. Если так пойдет дальше, призовут пятнадцатилетних, потом четырнадцатилетних, а там и тех, кому исполнилось тринадцать. Ему вполне можно дать тринадцать. Филомена, тетина служанка, говорит, что иногда он выглядит на все четырнадцать.

Он уже несколько дней занимается гимнастикой по книжке с фотографиями, чтобы развить грудную клетку и увеличить рост на двадцать сантиметров. Честно говоря, дело идет медленно, пока что ничего не заметно, и ему это надоело. Однако надежды он не утратил. Хватит ему торчать в этом «Раю» без пользы! Тут никогда не было никаких военных действий, совершенно невозможно себя проявить, А вот в Бельчите идут настоящие бои. Там и рвы, и траншеи, и проволочные заграждения, и воронки от снарядов, и солдаты очень нужны. Он знает, что мальчиков его возраста не любят брать в армию, поэтому и нужно, чтобы он был особенно хорошо подготовлен.

Он нашел на чердаке французскую грамматику без обложки — в лучшие времена по ней училась еще бабушка — и теперь много занимается. На такой войне очень важно знать языки. Если он овладеет французским, можно считать, что все в порядке. В обеих армиях есть иностранцы, он сможет перебираться с одной стороны на другую, переводить, при особых обстоятельствах — стрелять, а одет он будет, как положено по уставу (он взял его из местной библиотеки): синяя полевая форма, знаки различия и маленькая стальная каска специально от пуль.

В крайнем случае он может быть разведчиком. К двенадцатилетнему мальчику никто не придерется, и генерал, вполне вероятно, возьмет его в адъютанты. Тогда он похитит ночью планы и зашьет их в подкладку. Когда он вернется к своим, ему дадут медаль, а про его подвиг напечатают во всех газетах. Он написал письмо военному губернатору Каталонии и показал черновик Мартину. На страничке из школьного дневника было выведено зелеными чернилами:

«Дорогой генерал!

Я слышал по радио, что вам очень нужны солдаты, и решил вам сообщить, что я могу быть солдатом, хотя мне только четырнадцать лет, зато я знаю французский, и умею фехтовать, и прошел курс техники связи.

Остаюсь, в ожидании ответа, преданный вам

Авель Сорсано».

— Я его послал три дня назад, — сказал он, когда Мартин прочитал письмо, — то есть два дня назад, но я наклеил марку, что оно срочное. Так что, наверное, завтра получу ответ. Я на всякий случай приготовил узелок с бельем и написал бабушке, почему я ухожу. Звездочка, наша собака, тоже пойдет со мной, хотя я генералу про нее не сообщил, как-то неудобно. Я никогда не видел такой умной собаки. Она может стать замечательной ищейкой.

Услышав свое имя, собака открыла глаза и слабо завиляла хвостом.

— Видите! — воскликнул Авель. — Мало людей таких умных, как она. Все понимает. Звездочка! — приказал он. Собака нерешительно поднялась. — Гоп! — Звездочка ловко подпрыгнула и стала перед ним, виляя хвостом. — А теперь лай! — сказал Авель. — Голос!

Собака залаяла.

— Молодец. Теперь садись.

Потом он коротко изложил свой план. Когда придет ответ, пусть Мартин ему сразу скажет, чтобы он успел на автобус. Если у него будет письмо — тогда все в порядке. В военное время это лучший пропуск, и солдаты, когда прочитают, станут смирно и отдадут ему честь, как полагается по уставу.

Солнце садилось за волнорезом, повеял бриз, стало не так душно. Сильно пахло смолой, отбросами и морем. Плечом к плечу, как старые друзья, они обогнули тростники и пошли по широкой лощине. Собака бежала впереди, оглядывалась, ждала и снова бежала. Они добрались вместе до старой мельницы, Мартин пошел обратно, на батарею, а мальчик побрел дальше, вверх.

С этих пор они виделись часто. Авель удостоил солдата своей дружбой и сделал его поверенным своих планов. Радио сообщало о бомбежках, о пылающих городах, о жестоких рукопашных схватках. Обе стороны утверждали, что война протянется не больше двух-трех месяцев, и Авель боялся, как бы планы его не рухнули. Он видел себя в мечтах юнгой на военном корабле, пилотом в трудном полете, пехотным офицером.

Ответ от генерала запаздывал, и мальчик был глубоко обижен. Он решил перейти на сторону националистов, в чьих рядах погиб его отец, и пойти к ним разведчиком. Его письма, которые он давал Мартину на проверку, становились все многословней. Чем меньше он верил в успех, тем старательней писал.

Начиналась осень. Беременность Доры становилась заметной, и Мартин ходил как во сне, как лунатик. Он смотрел в одну точку, а мальчик говорил, говорил без конца, но слова скользили по его сознанию, не оставляя следа, и усыпляли его.

Однажды, когда Авелю было особенно тоскливо и пусто и куда более одиноко, чем потерпевшему кораблекрушение, он написал еще одно письмо, надписал свое имя и адрес, доверил его бутылке, запечатал ее как следует и бросил в море с песчаной косы. Мартин стоял рядом с ним и молча на все смотрел. Потом они видели со скалы, как удаляется бутылка — стоя, торчком, как бриз гонит ее в открытое море, все дальше и дальше, пока она не исчезла вдали.

«Может, она и сейчас плывет, — думал теперь Мартин. — Плывет по проливам мимо кораблей и островов, взывает к людям о помощи всеми печальными словами, заключенными в ней, и никто никогда их не услышит».

* * *

В последний раз он видел его двадцать восьмого, в тот самый день, когда распространилась весть о том, что противник вступил в Барселону, а республиканские власти оставили город.

Мартин уезжал на две недели в Жерону — с донесением к генералу Ривере, и теперь, по приезде, учитель Кинтана сразу сообщил ему о гибели Доры во время бомбежки и об исчезновении Пабло Маркеса.

Его как будто ударили обухом по голове. Учитель сидел перед ним, и Мартин видел, как шевелятся его губы, а слов не различал, только длинный, заунывный гул, словно его посадили под стеклянный колпак или он внезапно оглох.

Комната кружилась. С большим напряжением разглядел он треснувшую чашку — Кинтана предлагал ему кофе. Повинуясь неведомой воле, рука держала ложечку и бессмысленно вопила ею по кругу, нелепая, ненужная, как золотая рыбка в стеклянном шаре собственного бессилия.

Понемногу предметы перестали дрожать и вернулись на свои места — на потолок, на стенки, на пол. Он услышал звук падающих капель из незакрученного крана и голос учителя, который, по всей вероятности, говорил все это время:

— …позавчера, после обеда, со всеми детьми.

— Простите.

Он с трудом сдерживал себя — ему хотелось вскочить, кинуться в ее комнату, открыть все пустые шкафы, все покинутые шкатулки, наклониться над ее кроватью и чутьем, как пес, понять, убедиться, что Кинтана не лжет. Он все это сделал позже.

Умерла. И интернат пустой, тоже как будто умер. Только каплет вода и где-то, совсем далеко, пронзительно и зловеще кричит птица.

— А дети? — спросил он. — Дети где?

Кинтана равнодушно пожал плечами. Извилистые морщинки избороздили его лицо, зрачки поблескивали в узеньких щелках глаз.

— Ах, дети! — сказал он. — Откуда же мне знать? Они забрали всю власть, Мартин, никто не может с ними справиться, совсем распустились. С тех пор как Дора умерла, они потеряли остатки совести — носятся как разбойники и выдумывают всякие гадости. Завтракают, обедают, ужинают, когда захочется, и некому проверить, все ли пришли на ночь. И это называют интернатом! И сюда меня послали!.. Воспитывать их… — Он засмеялся, и тонкая сетка морщин вокруг его глаз задрожала, задвигалась. — Они меня ни во что не ставят. Зовут старым кретином и смеются прямо в лицо, что бы я ни делал. Поверьте, я для них хуже собаки. Вот вчера один из младших замахнулся на меня палкой. Знаю, знаю, вы скажете: так продолжаться не может, но что же мне делать? Я старый человек, мне семьдесят лет, я немало потрудился на своем веку — мне ли не знать, что выхода нет? Поверьте мне, Мартин, за три с лишним года они привыкли слышать о смерти, убийствах, разбитых домах, разрушенных городах. Картечь и пули стали для них игрушками. Здесь, в интернате, они установили настоящий террор, у них есть вожаки, фавориты, доносчики, шпионы. Я понимаю, трудно поверить, когда видишь их детские лица и щеки, еще не тронутые бритвой. Однако все это чистая правда. Я прекрасно знаю, что у них есть специальный «уголовный кодекс», специально разработанная система насилия. Ночью их спальня превращается в какое-то логово змей, хищников, в настоящую камеру пыток. Я сам видел, у некоторых обожжены ногти или руки проколоты булавками, но ни разу не добился разъяснений. Даже самые примерные, тихие не хотят говорить со мной, боятся остальных. Педро, наш сторож, хотел разобраться в их татуировке (у них там целая система — драконы, кентавры, молоты, стрелы). И вот сегодня, когда он обходил сад, ему чуть не угодили чем-то в голову. Он поднялся в спальню — спят непробудным сном, храпят вовсю, зарылись в подушки и улыбаются, как ангелочки. А про занятия лучше и не говорить. Они совершенно забыли об элементарных приличиях, объясняются между собой на каком-то гнусном жаргоне. Интересуют их, насколько я понимаю, только карты и поножовщина. Вот, например, является ко мне вчера один из них, просит промыть ножевую рану на ноге, сантиметра в два глубиной. И как я ни бился, он так и не сказал, кто его ранил. Говорил назло о другом, даже не потрудился скрыть, что надо мной издевается. Я ему помог, а он ушел и даже спасибо не сказал. Это у них считается недостойной слабостью. Старики пускай работают и молчат в тряпочку. Можно их и помучить, так, не до смерти. — Он отхлебнул кофе. — Вы думаете, детям от этого легче? Ничуть не легче. Просто им доставляет удовольствие все разрушать, крушить. Они мочатся прямо на пол. А теперь, после смерти Доры, все делают назло. Учуяли, что всюду что-то не так, и потеряли последние остатки совести, шоферы жалуются, что они бросают камни в машины, — а что мы можем сделать? Сидим тут, кормим их — таков наш долг. Больше делать нечего. Какой тут возможен выход? Хлопотать перед властями? Оно бы неплохо, но при нынешних обстоятельствах это утопия. Так что в настоящем положении выхода нет. Нам остается одно — ждать, будь что будет… — Он допил остывший кофе. — Поверьте мне, Мартин, ваша подруга хорошо сделала, что покинула нас…