Остальные сотрудницы (я был в горфинотделе единственный мужчина) в «послевоенное» время нас покинули. По разным причинам. Об их дальнейшей судьбе знаю мало.

Инспектор бюджетного отдела (имя её начисто забыл) незадолго до аварии уехала на майские в Россию, к родителям. Узнав о происшедшем, возвращаться не стала. Возможно, когда через полгода мы в льготном порядке получали квартиры, она об этом пожалела. А может, и нет. Не знаю. В октябре прислала письмо. Интересовалась, что и как, в том числе и квартирным вопросом. Увы, поезд ушёл. Но всё к лучшему: здоровье-то сберегла!

Ещё мне чуть-чуть известно о нашей секретаре-машинистке Римме Геннадиевне Куликовой, которая, к слову будет сказано, очень хорошо знала дело, была исполнительная, корректная в обращении с коллегами. После аварии я с ней не виделся, но от людей знал, что вечером в ту последнюю «мирную» пятницу она ушла с внуком на дачу в так называемой «Нахаловке», неформальном дачно-огородном кооперативе. Её потому так и прозвали, что участки не были зарегистрированы, а нахально (!?) захвачены любителями самолично выращенных овощей и картошки. Чем не подспорье при скромном семейном бюджете?

По воле злых сил Нахаловка оказалась на одном из направлений выброса радиоактивных отходов. Римма Геннадиевна узнала об аварии лишь днём в воскресенье, когда за ней приехали «эвакуаторы». Так она и покинула город: прямо с грядки, в кедах и спортивном костюме. В больнице ей удалили щитовидку. Содержание в крови лейкоцитов, отвечающих за иммунитет, упало ниже всех минимумов. Других сведений о Римме Геннадиевне у меня нет.

Об остальных сотрудницах горфинотдела мне ничего не известно.

Из коллег по горисполкому особенно много шитиков наполучали те, кто двадцать шестого и двадцать седьмого апреля обходили дома и уговаривали жильцов не высовываться из квартир и, тем более, не пускать детей в песочницы (о взаимной «приязни» песка и шитиков я уже говорил).

Хождения по дворам совершались втайне от горкома партии, с завидным упорством блокировавшего выход информации. Ну, чтобы не провоцировать панику. Я не склонен комментировать тактику замалчивания ценой здоровья и жизни людей. Ведь не известно, чем бы всё закончилось, если бы припятчане сразу же доведались о страшной угрозе. Её масштабы не могли оценить даже специалисты. А ну дай людям знать, что вокруг них – смерть! И что дальше? Массовое бегство с таким же массовым разносом по стране радионуклидов да несколькими сотнями инфарктов? Так что здесь не всё однозначно. Однако я бы снял шляпу перед теми, кто, рискуя получить нагоняй от партийного начальства, делал всё возможное для безопасности населения.

В «довоенное» время круг моих друзей-приятелей, а также приятельниц, в основном состоял из холостых и одиноких. Многие из них не воспринимали узы Гименея как нечто обязательное. Может, мы потому и дружили. Ещё бы! Такое объединяющее начало! Конечно, ничего человеческого мы не чурались, однако «дальний прицел» мало кого интересовал. Почему? – На это у каждого свои тараканы. У меня идиосинкразия к маршу Мендельсона развилась после глупого студенческого брака. О нём я никогда не вспоминаю и сейчас рефлексировать не собираюсь.

За внешней бравадой и наслаждением свободой (не понятно только, от чего) скрывалось неуёмное желание быть кому-то нужным, жить не только для себя, дать продолжение фамилии. Мысли о свободе чаще вытеснялись битловским «О, сколько в мире одиноких…» (Ah, look at all the lonely people…). [17] И встреча с Таней, совпавшая с днём гибели мифа о мирном атоме, окончательно развеяла страх перед алтарём. Через месяц мы подали заявление, а ещё через два в скромной оболонской квартире «пела и плясала» скромная городская свадьба.Чуть позднее с удивлением узнал, что примерно в то же время почти все из нашего «клуба одиноких сердец» галопом рванули под венец! Что это? Результат осознания бренности бытия? Пересмотр жизненных ценностей? И, как следствие, победа инстинкта продолжения рода над гусарством? Значит, спасибо Чернобылю??

...

Когда я, устраиваясь в горфинотдел, становился на воинский учёт, заведующая военно-учётным столом Ира Ткачёва, помимо прочего, спросила: «Женат?» Я в ответ: «Холостяк». И после паузы слегка вызывающе: «Закоренелый». Как мне тогда показалось, прозвучало эффектно. Вскинув брови и пробежав по мне оценивающим взглядом, Ирина с улыбкой предостерегла: «Не зарекайся». Я улыбнулся в ответ и, заметив обручальное кольцо на её правой руке, промолчал. Много позднее Ира мне припомнила: «А говорил – закоренелый холостяк». На что я: «Ну да, а ты говорила – не зарекайся». Жаль, не могу разделить с Ирой воспоминания об этом кратком эпизоде. Не стало её через несколько лет после аварии. Онко. А ведь мы с ней почти одногодки…

Медовый месяц пришлось отложить до лучших времён. Из-за дефицита кадров на работу я вернулся уже через неделю после свадьбы. Такая востребованность, с одной стороны, повышала самооценку, а с другой – сыграла не в мою пользу, породив ощущение безнаказанности. Не то чтобы я прежде стелился перед руководством, и не то чтобы вдруг начал наглеть, но появилось – чего греха таить – ложное понимание, что без меня не обойдутся. Впрочем, вот пример.

За время «медовой недели» произошли важные события. Сменилось руководство горисполкома: вместо Волошко председателем поставили бывшего горкомовского секретаря Александра Веселовского. Кроме того, началось оформление компенсаций за оставленное имущество. Для приёма заявлений выделили актовый зал не то клуба, не то дома культуры. Меня направили на «приёмный пункт», а чтобы легче справлялся с наплывом людей, дали в подкрепление коллегу из другого района Киевской области.

И вот сидим, приходят люди, выдаём бланки заявлений, получаем заполненные. На улице – жара несносная. В помещении – не намного лучше. К середине дня мы поняли, что без минералки загнёмся. Решили, схожу я, а мой коллега, если что, прикроет. И надо ж было именно в это время припереться какому-то проверяющему аж из облисполкома! Когда я вернулся с авоськами, из которых в разные стороны торчали горлышки бутылок, мне напарник и сообщает: вот, мол, заезжал какой-то чувак из области, тебя спрашивал, а потом звонил Веселовский и сказал, чтобы ты срочно перезвонил, а лучше – зашёл.

Я начал с телефона. В приёмной звонок перевели на председателя. В трубке долго звучал разговор в кабинете. Так часто поступали руководители советского типа: даже когда отвечают на звонок, то не сразу «аллёкают», а всё ещё продолжают диалог с посетителем. Это чтобы ты, звонящий, уяснил, что председатель – человек занятый, и надо набраться терпения, покуда он не снизойдёт до ответа. Ладно, думаю, не впервой. Меня-то время не давит.

Наконец, на том конце провода раздалось недовольное:

– Аллё?

– Добрый день, Александр Афанасьевич. Это – Орел. Вы хотели со мной говорить?

– А, ты? Зайди ко мне!

Короткие гудки. И ни тебе «здрасьте», ни «пожалуйста». Да и бог с ним, думаю, не убудет меня.

От клуба до исполкома – минут десять пешим ходом. В приёмной через шум-гам посетителей пробиваюсь к секретарше:

– Меня просил зайти (жестом показываю на кабинет).

Мне в лицо:

– Александр Афанасьевич не просил, а приказывал!

Ну, тоже ладно. Особенности восприятия в действии. Да и не до оксфордских манер в такой сумасшедшей обстановке.

Кабинет Веселовского. Тот, как можно догадаться, в главном кресле. За длинным столом для заседаний, образующим букву «Т» с председательским, по одну сторону зампред Кононыхин Владимир Константинович. Напротив него – какой-то дутый крендель, доселе мне неизвестный. По виду – типичный партработник: кабинетное брюхо, губы концами вниз, выражение лица – как в песне: «Но сурово брови мы насупим…» Впрочем, что мне до него? Я же к новому председателю.

На моё «здравствуйте» реакции – ноль. Предложение «присаживайтесь» не последовало. Выдвинул я стул и устроился со стороны зампреда, сложив локти на столе.