Тут опомнился прапорщик, подбежал к дерущимся и, оттащив за шиворот вырывающегося Петрова, прекратил свалку. «Встать, встать! – орал он, – смир-р-на!!». Кое-как утвердившись на ногах, расхристанные вояки встали перед командиром. «Что такое?! – продолжал бушевать Санда. – Сгною, сгною на губе, ублюдки! Рядовой Петров! Десять суток гауптвахты! Потрудитесь пройти в канцелярию! Рядовой Алиев! Шагом марш в санчасть! Рота, построиться на вечернюю поверку!..»

И военные снова нехотя построились в две шеренги, и прапорщик снова взял в руки список фамилий, и поверка началась с самого начала…

А Петров сидел в канцелярии, потирал ноющий кулак и мучительно думал: «Ну, зачем, зачем, я не могу понять – зачем? Кто же мне это объяснит?».

И никто не хотел ответить на его вопросы, потому что не было в мире человека, который смог бы ответить, даже если бы у него вдруг и появилось подобное желание…

Глава 11. Кузнец Итунин

Для производственных нужд в части была кузня. Работал в ней двадцатисемилетний переросток Итунин. Будучи на гражданке, он очень рано вступил в брак и сразу же заделал ребёнка. Когда подошло время призыва, военкомат дал ему отсрочку. В свой срок его жена родила ребёнка, маленькую аккуратную девочку. Следующим годом в ответ на призывную повестку Итунин принёс военкому две справки – одну о болезни дочки, вторую – о новой беременности жены. Ему опять дали отсрочку. Вскоре жена родила ребёнка, тоже девочку, и пока военкомат телепался со списками призывников, снова забеременела. После рождения третьей девочки Итунин получил совсем уж основательную отсрочку и потом специально тянул резину под разными предлогами, надеясь дожить до двадцати семи лет, после чего уж и не призывали. До двадцати шести он дотянул, но злопамятный военком не захотел оставлять его на воле и почти перед самым исходом срока всё-таки забрил.

Итунин очень подходил к своей кузне. Это был громадный чернявый гориллообразный человек, с руками до колен, сутулый, мрачный, глядящий исподлобья. Густая плотная шерсть пыталась пробиться из-под воротничка его «хэбэ»; щёки до самых глаз зарастали жёсткою щетиною, которую ему приходилось, мучаясь, выскабливать тупыми лезвиями дважды в день. Его дебильную морду вечно украшали порезы и царапины, но он упорно скоблил и скоблил свои синие скулы, не обращая внимания на раны. В казарме его никто не трогал, одного взгляда на нескладную фигуру кузнеца было достаточно, чтобы понять опрометчивость и недальновидность любой агрессии в отношении этого монстра. Он и вообще-то был что называется, «лагерным придурком», то есть человеком, как бы выбивающимся из общего распорядка. Он находился на блатной должности, позволявшей ему большую часть времени проводить вне коллектива, вне общих работ, имел свой отдельный закуток – кузню, где его не колебали ни отцы-командиры, ни сослуживцы. В кузне у него стоял продавленный кожаный диван, подаренный с барского плеча начальником штаба подполковником Пучко, а также сваренный из металлического листа и старых водопроводных труб удобный столик, покрытый пыльною дерюжкою, а главное, в углу кузни находился горн – живой огонь и его можно было использовать не только по прямому назначению, но и для приготовления, скажем, жареной картошки или густого пахучего чифиря. Для этих целей кузнец хранил у себя в металлическом щкафу рядом с инструментами видавшую виды сковородку и закопчённую литровую кружку. В отличие от сослуживцев Итунин не голодал, ведь у него был огонь, да вдобавок в кузне всегда кому-то что-то было необходимо. Кузнец не отказывал ни солдатам, ни офицерам в их маленьких житейских просьбах – починить, сварить или отковать, и за то пользовался их непритязательною благодарностью: кулёчком картохи, куском «чернушки», а то – пачкой печенья или горсткой конфет.

В роте к нему относились снисходительно-нейтрально, иногда – заискивали; только прапорщик Васильев невзлюбил его отчего-то с первого же дня. Как-то, стоя в отдалении, прапорщик долго наблюдал за кузнецом – тот старательно подшивал отстиранный подворотничок, неуклюже держа в толстенных волосатых пальцах маленькую иголку и неумело втыкая её в грубую ткань «хэбэ». Получалось, конечно, не ахти, и когда кузнец, кряхтя, одел гимнастёрку, стало очевидно, что подшился он криво. Застегнувшись, Итунин сел на табурет и принялся сматывать на бумажку оставшиеся нитки. Тут к нему подошёл прапорщик Васильев. «Что это за подшивка, товарищ рядовой?» – спросил прапорщик сиплым от волнения голосом и взялся за край подворотничка. Итунин поднял на него глаза. «Я вас спрашиваю, товарищ рядовой», – грозно сказал прапорщик и изо всех сил дёрнул подшитую полоску. Нитки затрещали, и белая ткань позорно повисла на плече Итунина, словно флаг капитуляции. Лицо кузнеца побагровело и пошло пятнами. Он молча смотрел на прапорщика, и глаза его наливались первобытной яростью, как у быка, забиваемого на корриде. «Встать! – почти шёпотом сказал прапорщик Васильев. – Вы слышали приказ, товарищ рядовой?» Итунин неуклюже встал и навис над командиром. Кузнец был на две головы выше прапорщика и смотрел на него сверху вниз. Васильев растерялся. Вся рота с интересом и недоумением наблюдала эту сцену. Вдруг дежурный по роте заорал: «Рот-та! Строится на завтрак!» Прапорщик потоптался на месте. «Перешить», – пробормотал он и как-то боком, со странным разворотом двинулся на построение.

Несмотря на обезьяний вид и уголовную рожу, кузнец нравился Петрову своей основательностью и спокойною надёжностью. С ним было как-то безопасно, тылы казались прикрытыми и защищёнными. Поэтому когда Петрова назначили подмастерьем в кузницу, он был поначалу очень рад. Но, узнав, что Итунин получил наряд на изготовление к утру двухсот ломов, немножко приуныл. Оттянуть за ночь пару сот «карандашей» вдвоём – это не «хэбэ» подшить.

Приступили после отбоя.

Зайдя в кузню, Петров ощутил приятный запах гари и почувствовал лёгкое возбуждение, которое всегда знал за собою в предчувствии новой неведомой работы. В темноте красно-синим живым комочком тихонько дремал уголь под мехами горна. Итунин щёлкнул выключателем, – незашитые, прокопчённые насквозь своды кузни осветила слабенькая лампочка. Петрову стало жутко от вида громадной кучи стальных заготовок, нарубленных кузнецом накануне. «Слышь, Итунин, – сказал он в ужасе, – не успеть нам до утра-то…» – «Небось успеем, – отвечал кузнец, – даже и поспим под утро…»

И они взялись. Петров раздувал горн, укладывал в самую сердцевину весёлого огня концы стальных «карандашей», а потом один за другим укладывал ломы на наковальню, за которой стоял в кузнечной робе и кожаном фартуке, поигрывая молотом, чудовищный кузнец. Время от времени Итунин дозволял Петрову подправить ломы малым молотом. Петров ощущал какую-то детскую радость от нового, необычного дела и старательно оттягивал острия, с упоением стуча по ним своим орудием. Раскалённые концы ломов играли всеми оттенками жёлтого, алого, багряного и рассыпались под ударами большого молота вёрткими озорными искрами. Когда конец лома начинал темнеть и приобретать сине-бурый оттенок, Петров схватывал его брезентовыми рукавицами за холодный край и азартно вонзал в ржавое корыто, наполненное чёрною водою. Вода вспыхивала сгустком пара, закипая в присутствии раскалённого металла и с весёлым шипом пыталась убежать, но температура падала, охлажденный лом убирался в кучу собратьев, и вода успокаивалась, входила в берега и подёргивалась тонкой плёночкой радужного мазута.

Петров совсем не чувствовал усталости, так весело работалось с молчаливым кузнецом. За полночь они оттянули больше половины ломов. Итунин предложил сделать перекур. Они вышли на мороз и оставили дверь кузни открытой, чтобы хоть немного вывести кузнечную гарь. Шёл снег; падая на разгорячённые лица и во мгновение тая, он приятно освежал лоб, щёки, подбородок и обожжённые зноем горна веки. Служивые молча курили, поглядывая в мутное белёсое небо. Докурив бычки до предела, до ожога губ, побросали куцые окурки в снег и вернулись в кузню. Замутили чифиря, разлили в грязные жестяные кружки и пили, обжигаясь, маленькими жадными глоточками горькую пахучую жидкость.