Изменить стиль страницы

И далее, в отличие от Гиппиус, закрывавшей глаза на реальные факты и отрицавшей, что Россия погрязла в дремучем, зоологическом юдофобстве, Савинков предлагал глаза на реальность не только не закрывать, но, наоборот, широко их раскрыть. При этом мысль его звучала крайне неутешительно:

Мне он <антисемитизм> так же чужд, как был раньше. Но ведь кроме меня, кроме нас, не различающих, кто эллин и кто иудей, есть миллионы думающих и чувствующих иначе. Есть крестьяне, ненавидящие весь еврейский народ потому, что отдельные комиссары-евреи реквизуют у них скотину и хлеб. Есть красноармейцы, ненавидящие весь еврейский народ потому, что отдельные «политруки»-евреи гонят их на убой. Есть добровольцы, ненавидящие весь еврейский народ потому, что отдельные члены «Чека»-евреи расстреливают их семьи. Таких крестьян много. Таких красноармейцев много. Таких добровольцев много. Нельзя скрывать от себя этой истины. Нельзя на все закрывать в ослеплении глаза.

Всех антисемитов расстрелять невозможно.

Всех антисемитов разубедить невозможно.

Всех антисемитов научить уважать человеческое достоинство невозможно.

Как же быть: как же прекратить позорнейшие, гнуснейшие, жесточайшие и постоянно повторяющиеся погромы?

Наказания за погромные действия, был убежден Савинков, только паллиатив, они не решают и не решат эту проблему раз и навсегда. Это позорное явление прекратится, возможно, как не без справедливости, но и не без известной абстрактно-уто-пической патетики полагал автор, когда Россия «станет свободным и истинно демократическим государством». Не конкретизируя эту, по тем временам и впрямь более чем туманную перспективу, Савинков в заключение переключался в иной, индивидуальный, вполне, вероятно, искренний, однако не менее отвлеченный, а зная о его предложении, сделанном Рутенбергу, и не лишенный ложной патетики регистр:

Мне, русскому, больно за еврейскую боль. Мне, русскому, совестно за русскую необузданную жестокость. Я, русский, хочу мира и свободы для всех: как для русских, так и для евреев. И, борясь на новую, третью Россию, я борюсь и за мир всему миру, и за братское сожительство всех народов. Я борюсь и за многострадальный еврейский народ (Савинков 2006: 472-73).

В приводившихся в предыдущей главе неопубликованных воспоминаниях О.О. Грузенберга имеется главка, посвященная Савинкову, к которому знаменитый адвокат относился с той же враждебностью, что и к Рутенбергу, – за авантюризм и циническое мировоззрение, которые, как ему казалось, не подчинялись никакой нравственной силе. Как гуманист, стоявший на страже законности и сознававший себя хранителем бесценного дара человеческой жизни, Грузенберг видел в Савинкове человека, с легкостью переступившего самую сокровенную Божескую заповедь: не убий, и не только переступившего, но и бравирующего этим. Вспоминая свою встречу с ним, Грузенберг писал:

Савинков цинично назвал себя «мастером красного цеха», т. е убийцею по ремеслу. Какие мотивы руководили им, когда он отнимал у инакомыслящих высший по своей неповторимости дар: жизнь?

Он предствлялся пылкой, самоотверженной молодежи мучеником, а старикам – жертвою царского режима, вынудившего его стать убийцею. Чужая душа всегда потемки. Приходится разгадывать эту душу по делам, приведшим ее в столкновение не только с писаным, но и божеским законом: не убий!

Мое знакомство с Савинковым случайное. Не зная, даже не видя его, мне довелось оказать ему, по просьбе добрых людей, услугу. Он был арестован в Севастополе по обвинению в преступной пропаганде. По моему ходатайству он был освобожден, и я забыл о нем: мало ли кому приходится защитнику оказывать услуги.

В первый год моих эмигрантских скитаний с семьею на руках мне пришлось принять в Париже службу в «Delegation Juive auprès de la conference de la paix». Мне, вольному человеку, никогда не знавшему над собою начальства, учреждение это показалось странным. Великая война была закончена, Версальский мир заключен, вершители людских судеб уже разрабатывали втихомолку планы новых войн, а еврейская делегация при конференции по заключению мира продолжала существовать. Выходила как будто нелепость, но вскоре мне убедительно разъяснили, что учреждение это далеко не бесполезное: необходимо было рассеянному по всему миру, но неумирающему народу иметь в доминирующем центре тогдашней Европы какое-нибудь учреждение, которое помогало бы следить за судьбами своих братьев в разных странах, оберегать их хотя бы самочинно.

Я стал юристконсультантом этого учреждения, сносился с общественными деятелями новообразовавшихся государств, сразу почувствовавших вкус к «еврейскому вопросу»: вчерашние рабы спешили обзавестись собственными рабами.

В возрожденной Польше появился ретивый погромщик Булак-Булахович20: его идеалом был считавшийся беспримерным Кишиневский погром, к которому, надо отдать справедливость, он приближался быстрыми шагами. Я снесся со своими коллегами – чистокровными поляками – и от них узнал, что Булак-Булахович – правая рука… Савинкова! Вот до чего, подумал я, докатился этот прославленный переворотчик (вспомнилосъ организованное им ярославское восстание!) Я поставил себе задачею собрать против Савинкова доказательный материал – и добиться предания этого погромщика в обличим революционера суду.

Совершенно неожиданно ко мне вскоре явился в Комиссию Савинков. Надо сказать, что наружность его, манера держаться, говорить произвели на меня благоприятное впечатление.

Между нами произошел следующий диалог:

Я. О волке толк, а вот и волк.

Савинков. До меня дошли слухи, что Вы собираете материал против меня. Собирайте, но ничего, кроме сплетен, не добудете. Не может быть погромщиком тот, любимый сын которого рожден еврейкою21.

Я. Этот довод не убедителен: не мало примеров, что недовольство своей женою-еврейкою пробуждает едва тлеющее антисемитское чувство.

Савинков. Это из области беллетристики, – на досуге ее читаю, но живу и действую не по ней. Я составлю для Вашего сведения записку, но не для самозащиты (я привык к тому, что на меня собак вешают), а только для того, чтобы Вы – защитник моих товарищей по революционной борьбе, не попали в обидный просак.

На этом мы и расстались.

Действительно, через несколько дней мне доставили подписанную Савинковым записку. Она показалась мне мало убедительною: трудно было установить водораздел, отделяющий Савинкова от Булак-Булаховича22.

Пути-дороги двух «старых приятелей» – Рутенберга и Савинкова – разошлись окончательно. Впрочем, раскол в отношениях наступил у Савинкова не только с палестинцем Рутенбергом. В Париже он переживал едва ли не полную изоляцию – бывшие соратники отвернулись от него, относясь с настороженностью, подозрением и откровенной неприязнью. «Петлюра стоит Савинкова и Савинков – Петлюры», – писал Керенский в статье «Польша Пилсудского» (1920) о бывшем военном комиссаре Временного правительства и человеке недавно ему лично достаточно близком (Керенский 1922b: 105). Отторжение от Савинкова, окончательно завершившееся его неожиданным отречением от антибольшевистской борьбы, началось, в сущности, задолго до московского процесса23.

Рутенберг же, который, казалось бы, полностью отошел от российских дел и погрузился в деятельность, не имевшую вроде бы общих точек соприкосновения с проблемами российской политики, бывшими или настоящими, остался в гораздо более тесном контакте с эсеровской эмигрантской колонией, о чем речь впереди.

От Сионистской комиссии (Исполнительный комитет Всемирной сионистской организации) Рутенберг (вспомним о его инженерной специальности) был направлен в Палестину с целью разработки и осуществления проектов, связанных с дренажом и орошением почв. Когда он ступил на палестинский берег, ему был без малого 41 год – не совсем тот возраст, когда жизнь начинают как бы сызнова. Но он был полон сил – физических и моральных, в голове роилось множество идей и планов. И потом – не пропал вкус к открытию еще неопробованных в прошлом опыте дерзких предприятий и переживанию еще не испытанных эмоций. Словом, впереди было немало дела.