В фамилии Вайсберга и иноязычно-производных от нее мог содержаться еще один ассоциативный пласт: Белогоров перекликался с Красногоровым-Рутенбергом. Эта лингвистическая игра не наше изобретение. Рутенберга действительно так называли современники, например, X. Вейцман, см. в его письме жене от 29 декабря 1914 г. (Weizmann 1977-79, VII: 134).
Ассоциативная связь героя Брешко-Брешковского с Рутенбергом могла возникнуть и по другому, уже нелингвистическому поводу. После отплытия из Одессы в апреле 1919 г. Рутенберг, как известно, в Россию больше никогда не возвращался. Однако в разные периоды и при разных обстоятельствах его жизни возникали весьма странные, а порой и просто занятные сюжеты, основной темой которых был его приезд в Россию. Едва ли не первым об этом заговорил Г. Бостунич, среди многочисленных нелепостей книги которого «Масонство и русская революция» есть и такая: «посвятив» и попа Гапона, и Рутенберга в масоны, он пишет, что первый был
убит за попытку изменить, по приговору своих же, масоном инженером Рутенбергом, благополучно здравствующим и мечтающим осчастливить своим приездом будущую Россию (Бостунич 1922: 121-22).
Иными словами, Рутенберг начала 20-х гг., по предположению автора исследования о мировом жидомасонском заговоре, являлся одним из главных проектировщиков международного плана еврейской экспансии России. Его приезд в образе нового царя Иудейского будет означать окончательное ее падение.
Палестина эпохи британского мандата расценивалась в антисемитском дискурсе как «обходной маневр» еврейства, якобы не достигшего задуманного в первой русской революции.
Она якобы понадобилась евреям как плацдарм для установления мирового господства и, в более частном плане, сведения счетов с ненавистной Россией. Выражая этот достаточно распространенный взгляд, некто Я. Демченко писал, что,
несмотря на успешную революцию в России и весьма удачливое начало ее, произошел большой затор в ходе ее, обусловленный малограмотностью и здравым смыслом русского мужика и мещанина, недостаточно вошедших во вкус еврейской публицистики, и потому евреям пришлось совершить обходное движение на Персию и Турцию с целью вызвать гигантскую катастрофу: немецко-славянско-русскую войну или даже общеевропейскую войну с целью все-таки повалить Россию (цит. по: Вершинин 1933: 84).
Таким образом, в этом крайне негативном и опасном для русского народа персонаже Брешко-Брешковского, в котором сосредоточилась тяга к мировому владычеству, преломились не столько индивидуальные, сколько общие искаженно-антисемитские представления об антирусском и антироссийском еврейском духе. Роман в своей «еврейской» части по существу представлял беллетризованную аналогию того примитивного клеветнического доноса на Рутенберга, что родился в недрах добровольческой контрразведки и имел целью политически оболгать и унизить его. Цель писателя была примерно та же, пусть и при отсутствии персонального объекта и конкретного повода.
Возвращаясь к Жаботинскому, содержавшемуся в Аккской тюрьме, следует сказать, что протест против английского не-правосудия, который поначалу был столь мощным, вскоре начал терять силу: в первую очередь это было связано с тем, что 25 апреля международная конференция в Сан-Ремо утвердила мандат Великобритании на Палестину12, а Франции – на Сирию и Ливан. Эта новость, восторженно встреченная в Эрец-Исраэль, приглушила и оттеснила на задний план вопиющий по своей несправедливости и антидемократизму суд над Жаботинским и борцами хаганы. Их обида была тем более острой, что ни в одном из решений конференции данная беззаконная акция даже не упоминалась, как будто ни арабского насилия, ни английского неправедного суда, буквально несколько недель назад потрясших мир, не было вовсе. Еще более острым было сознание того, что снижение протестующего накала санкционировал возглавлявшийся М. Усышкиным Ва’ад-Гацирим. Сионистские вожди полагали, и, возможно, не без причины, что в обстановке принятых исторических сан-ремских решений евреям разумнее не поднимать большого шума и держать «народное волнение» в узде. Этот тактический шаг вступал, однако, в явное противоречие с тем, что решение о создании национальной еврейской обороны было принято Жаботинским не единолично и не в частном порядке, а отражало мнение всех палестинских лидеров, собравшихся в конце 1919 г. на специальное заседание по данному вопросу. В этом отношении ключевой смысл приобретает фраза Рутенберга из публикуемого ниже его письма осужденному Жаботинскому:
Юридически и морально я ответственен за инициативу организованной самообороны, даже за Ваш арест и каторжную тюрьму. Ибо я заставил Вас согласиться заняться организацией Иерусалимской самообороны, несмотря на Ваш упорный отказ во время знаменитого совещания.
Несмотря на то что в начале мая приговор был смягчен, 6 мая группа Жаботинского обратилась с коллективным письмом к еврейским общинным организациям и политическим партиям. В письме содержался законный упрек, что они забыты теми, чьи распоряжения выполняли и во имя кого жертвовали своими жизнями. «Мы найдем иные методы, если за нас не поведут борьбу», – говорилось в письме. В нем содержался откровенный призыв игнорировать Ва’ад-Гацирим и адресовать свой протест правительствам Европы и Америки, включая, разумеется, британское.
После этого письма узников Аккской тюрьмы посетил давний друг Жаботинского Л. Яффе (см. о нем прим. 33 к III: 1) и передал, что в стране среди евреев готовятся демонстрации протеста против английского произвола.
7 июля, после назначения Верховным комиссаром Палестины Г. Самюэля13, была объявлена всеобщая амнистия для осужденных, и «дело Жаботинского» и его товарищей было закрыто – они вышли на свободу14. Однако сам этот эпизод носил достаточно драматический характер, и приводимое ниже письмо Рутенберга, адресованное в Аккскую тюрьму, лишний раз об этом напоминает. Дата на нем отсутствует, но из контекста вполне ясно, что оно относится к июню 1920 г. (упоминаемую в нем голодовку заключенные объявили 6 июня15).
Письмо проникнуто открытым и откровенным политическим позитивизмом. В нем Рутенберг – при всем разумеющемся несходстве ситуаций – достаточно инверсивен по отношению к собственной роли, которую он когда-то играл в злополучной истории о непризнании эсеровским ЦК замешанности в убийстве Гапона. Ныне Жаботинский как бы занял его место оставленного без поддержки «одинокого героя», а возмужавший и поднаторевший в политической науке Рутенберг пытается убедить своего товарища в «несвоевременности» протеста. Спасает ситуацию, однако, отсутствие у автора письма холодной партийной чопорности и «олимпийского» безразличия, жертвой которых он когда-то сам побывал. Рутенберг хотя и суров, но не бесчувствен – и понять попавшего в беду товарища способен, и пожертвовать своими амбициями, чтобы ему помочь, готов. Это резко отличает данную ситуацию от памятного инцидента с эсеровским ЦК.
Вместе с тем осуждающий тон в письме присутствует, и, как бы его ни оценивать, он является прямой функцией развившегося сознания «объективного вреда», который может нанести общему делу «субъективная польза». Продвинутость Рутенберга по диалектическому курсу признания демагогической максимы «коллектив – все, единица – ничто» вроде бы налицо. Его аргументы выглядят трезво и весомо, хотя сквозь призму минувшего основная мысль автора письма о том, что протест Жаботинского «со товарищи» объективно наносит урон сионизму, выглядит в особенности небесспорной. Впрочем, ответ на вопрос, прав ли был Рутенберг или нет, принадлежит скорее моральной, нежели исторической стороне затронутой темы. Одно несомненно: любивший и высоко ценивший Жаботинского, относившийся к нему, еще со времен Легиона, не просто по-приятельски корректно, но истинно дружески, Рутенберг, однако, избирает для письма тон холодно-деловитый, даже жесткий. Но именно этот тон сильнее любых слов сочувствия обнажал его действенную заботу об узниках британской Фемиды. Речь Рутенберга (а текст послания в известном смысле носит характер публичной речи, форму «открытого письма» – не случайно в заключении автор говорит о необходимости его опубликовать) рассчитана не столько на обвинительный или менторский эффект, сколько проникнута мыслью о слабости предпринятых Жаботинским политических шагов. Рутенберговская интонация, не лишенная осуждающей прямоты, в точности соответствовала основной задаче послания – разрядить излишнюю нервную атмосферу, возникшую не только вокруг ареста Жаботинского и его группы, но и в их собственных душах (недаром сквозным лейтмотивом через текст проходит повторенное несколько раз слово «истеричный»). Повторяем, мы не стремимся выяснить в данном случае правоту каждой стороны, а скорее подчеркиваем умно-холодный расчет Рутенберга, прекрасно понимавшего, с кем он имел дело. Жаботинский относился к той категории деятетелей, кому не нужно было дважды напоминать, что политическая борьба требует железной выдержки. Отсюда безусловная уверенность Рутенберга, что он будет правильно понят. Судя по всему, так оно и вышло: его письмо – урок практической политики, который он преподал одному из самых ярких деятелей сионистского движения, будущему лидеру ревизионизма, – было воспринято без обиды и в рамках общественных, а не личных «отношений»16.