Изменить стиль страницы

Слезы ее высохли, но голос был сырой и дрожащий, она спешила выложить перед ним все, что накопилось у нее на душе. А ему казалось, что в темноте перед ним не Муся, а посторонняя женщина, глупая, равнодушная и злая. Он крикнул неистово, во весь голос:

– Замолчи!

Она посмотрела на него с испугом и подняла руки к лицу. Может быть, она думала, что он ее ударит. И вместе с этим она с какой-то странной надеждой наблюдала за ним. Он сдержался и поднес стакан с водой к ее губам. Она отпила немного и с досадой отвела его руку.

– Что ты наговорила! – сказал он грустно. – От меня отделались, это верно. Мало ли что бывает! Все дело в том, что я не давал людям покоя. В отдельных местах на заводе работают плохо, и я вижу, что можно работать лучше, гораздо лучше. Кажется, все это скоро станет понятным каждому рабочему. Пока на заводе благоговеют перед старыми нормами. Но ведь нормы составляли люди, и все изменилось с тех пор. Вот и я... Муся взглянула на него внимательно и печально. Так смотрят близкие люди на душевнобольного. Он замолчал на полуслове, словно наткнулся на стену. Может быть, и вправду они никогда не были близки друг другу?

– Сашенька, брось, – сказала она кротко, – ведь последний вечерок, милый... Еще я хотела тебе сказать... Это нефтефлот, ведь оттуда бегут даже матросы! Они скрывают квалификацию, крадут документы... Ты, верно, не знал этого. И мы будем видеться редко-редко....

Она помолчала и улыбнулась виновато и испуганно.

– Знаешь что? Меня тянет к тебе, милый, но что я могу сделать, когда ты такой... Жить хочется очень... Не сердись!

Им овладело вдруг удивительное безразличие. Мусины пальцы гладили его волосы, щекотали лицо. Он почувствовал на щеке прикосновение ее влажных губ и быстро поднялся.

– Ну что ж, мы шнурком не связаны, – сказал он равнодушно, – делай как знаешь.

Так ушел он из дому и последнюю ночь, проведенную на суше, пробродил по городу.

Сброд

1

Непрестанно шелестит вдоль бортов зеленая вода. Лениво отваливаются белоснежные пласты пены. Рассыпаются по волнам и бесшумно лопаются мириады пузырей.

Французская девочка Нелли
Продавала букеты камелий...

Солнцем нагрета стальная палуба. Солнце дробится на волнах, горит на вычищенной меди перил. Черт знает, что означают слова песни! Ветер принес их неизвестно откуда, и, как сладкий клей, пристали они к губам Гусейна. Чуть забудется – начинает их мурлыкать. Присаживается на корточки возле люка и смотрит вдаль. Истлеет белым прахом цигарка-самокрутка, – надо опять спуститься к машинам. Кругом пусто. В вентиляционной трубе звенят струи воздуха, все катятся и катятся волны. То же было вчера и будет завтра.

Английский воспитанный бой
Любил ее взор голубой...

Гусейн не думает о словах песни. Он думает о том, нельзя ли уйти с танкера до конца навигации. Притвориться больным? Затеять драку на стоянке? Нет, все это не годится. Уйти по-хорошему тоже невозможно. А между тем здесь нет никого, к кому бы можно было прилепиться душой. Во время первых рейсов он перезнакомился со всей командой, угощал папиросами, предлагал сыграть в домино. Тоска загоняла его во все уголки судна, где раздавались голоса и двигались люди. Так прошли первые рейсы, люди утратили свою таинственную новизну, и тоска стала привычной.

Боцман Догайло без конца снует по палубе, и глаза его, полные тупой старческой заботы, всё ищут, что бы такое привести в порядок. Он торопится и не отвечает на вопросы.

Пробовал Гусейн сойтись со вторым штурманом – Алявдиным. Ему стал рассказывать он, как за пьянку его исключили из комсомола. Но по мостику пробежала горничная Вера. Алявдин шепнул: «Заприходуем...», подмигнул и расхохотался, потирая руки. Так и не окончил Гусейн рассказа.

Попробовал он прибиться к комсомольцам. Они держались дружно, но слишком замкнуто. Их было пятеро: трое электриков, один моторист и помощник механика. Это были демобилизованные краснофлотцы, и от военной службы остались у них любовь к дисциплине, подчеркнутая аккуратность в одежде и та неторопливая, деловитая серьезность, которая отличает людей, привыкших к ответственности. Гусейну очень нравились эти ребята, он даже заискивал перед ними немного. Один из них, электрик Котельников, подробно расспросил его о злополучной пьянке. Лицо у Котельникова было спокойно-брезгливое, точно он запачкался обо что-то. Его любопытство растаяло с последним вопросом.

– Покажи себя в работе, – сказал он поучительно, – впрочем, едва ли что-нибудь выйдет. Комсомол – не проходной двор.

Он огляделся, отыскивая предлог, чтобы прекратить разговор. Гусейн готов был провалиться сквозь землю. Теперь он избегал комсомольцев. Люди не интересуются его судьбой – отлично. Он не интересуется людьми. Ему нет до них дела.

До Астраханского рейда тридцать восемь часов пути. Обратно порожнем – тридцать. Вечно открытое море, синь над головою и упругий ветер. Капитан Кутасов читает в каюте толстые книги, печально вздыхает и вытирает платком багровую шею. Штурман Касацкий опускает деревянную штору и запирает дверь на крючок. От него постоянно пахнет водкой, но он никогда не споткнется, никогда не повысит голоса. И он никогда не смотрит на Гусейна.

Второй штурман Алявдин заводит в каюте патефон. Квакают саксофоны, поют скрипки, звенят цимбалы. В узком проходе, между койкой и шкапом, топчется штурман Алявдин, разучивая па модных западных танцев.

Гусейн не читает книг, не покупает ни новых пластинок, ни палевых галстуков. Гусейн не смеет пить водку. После вахты он нарочито медленно моется под душем, чтобы убить время. Пузырится мыльная пена, острые струйки покалывают плечи – горькая забортная вода. На мачтах вспыхивают звезды топовых огней, с моря наплывает сырая, прохладная темнота. Он садится на крышку люка, мурлычет протяжно-глупую песню, мечтает:

«Весь этот сброд только и думает, как бы удрать на берег. Вероятно, многие удерут еще до конца навигации. Тогда на танкер придут новые люди, и с ними можно будет сдружиться. Будут все делить пополам и стоять вместе ночные собачьи вахты – неразлучные в работе, в беде, в скандале. Хорошо забежать с другом на приморский бульвар, оторвать на гитаре „Яблочко“, поплясать под луной. Отстоять за друга вахту в непогоду, в болтанку, в холод. Наговориться досыта, пройтись в обнимку, стиснуть на прощанье руку: „свой до смерти“. Только пока все это одни мечты. На „Дербенте“ сорок пять человек – матросы, мотористы, штурманы – и нет настоящей дружбы».

Вот штурман Касацкий ведет капитана по спардеку, придерживая его локоть. На лице его ослепительная наивная улыбка. Так может улыбаться только он – помощник Касацкий. Верно, так улыбался он, когда притиснул девушку в тамбуре спального вагона.

– Да плюньте, Евгений Степанович, не обращайте внимания, – уговаривает он старика, – из-за пустякового опоздания в пароходстве поднимают бучу. Пора привыкнуть! К тому же вы на хорошем счету, голуба моя...

Поглядишь, какая дружная пара – капитан и первый помощник. Но через час Касацкий снова на спардеке. На этот раз его сопровождает Алявдин.

– Старик получил нагоняй по радио, – говорит Касацкий, отпуская дежурную улыбку, – добрый старик, но... труслив, ленив и безволен. Случись авария, он постарается свалить все на нас. Вот увидите.

Они почти задевают Гусейна, проходя мимо. С кем-то будет шептаться сегодня помощник Алявдин?.. Нет, дружба не существует на «Дербенте»! Есть только ее лукавая оболочка – прогулка под руку, вежливая любезность, и осторожное покалывание ядовитым словцом сквозь ослепительную улыбку. В таком случае не надо дружбы.

Но главное, в чем не повезло Гусейну, – у него невозможный начальник. Если бы ему представилась возможность выбирать, он выбрал бы Касацкого или Алявдина. Старший механик Басов хуже их обоих, он даже хуже любого из сорока пяти на «Дербенте».