Изменить стиль страницы
* * *

И еще одна картина живет во мне уже много лет, обнадеживая, поддерживая, просто присутствуя в моей жизни.

Умерла матушка, жена отца настоятеля нашего собора. Столько лет я ее знала: светлая, улыбчивая, скромная, работящая. Ей было уже под семьдесят, но слово «старушка» к ней совсем не шло. Моложавая, красивая, до последних дней трудилась при храме. Все золотошвейные работы — ее рученек дело.

Не знаю, чем она еще была хороша, но уж точно никого никогда не осуждала. Нашелся человек, строчащий на батюшку в суд подметные письма. Жалобщика мы все знали, прихожане возмущались, слетали и крепкие слова в адрес жалобщика.

Как-то после очередного суда, а значит и унижения, и нервотрепки, я подошла к матушке посочувствовать:

— Ну, как же он так может клеветать?.. Так дергать батюшку…

Сказала с осуждением. А матушка в ответ, разведя руками и улыбаясь:

— Такой человек, ну, просто такой человек.

И вот у нее рак легкого. Сгорает за два месяца. Еще на праздник Воскресения Господня готовит чудную творожную пасху, так уж никто не приготовит. А после Троицы ее уже не стало. За неделю до смерти на своих ногах причастилась, всю службу отстояла.

Всех родных благословила, каждого словом утешила, батюшке сказала:

— Мы же с тобой знаем, человеческий век — семьдесят-восемьдесят лет. Мне уже семьдесят. Значит, Господь так решил — мне первой уходить. Ты не горюй. У тебя чудные дочки, зятья, внуки, тебя не бросят.

И всех: детей, зятьев, внуков по очереди по одному приняла, лежа высоко на подушках и задыхаясь, каждому слово нужное доброе подыскала и тихонько отошла.

И вот лежит в центре собора пред распахнутыми Царскими вратами. Лежит юная красавица, царевна-невеста, не тронутая печатью смерти. Смотреть и смотреть, не отрывая глаз. С жадностью прикладываемся к ее лбу, как к святыне. И все вокруг пронизано Торжеством Живой жизни.

* * *

Съездила последний раз на дачу, попрощалась до весны. Нарвала громадный букет астр, спасибо им, дотерпели, дождались, пока соберусь на кладбище — тоже до весны попрощаться. Иду в желанный обход. Сразу на два кладбища, тут одно перетекает в другое: русское восточное в ново-еврейское, а потом снова — русское, только аллею перейти. И никому не тесно, никто друг друга не обижает, не гонит, им — живым — тут всем просторно, это нам, мертвым, и на большой земле тесно.

Сегодня у меня день свиданий. Они ждут меня, и я жду встречи с ними. Удобнее всего мне начинать с Людмилочки, внутренне расположение совпадает с внешним. Ее могилка с краю, у дороги, одно плохо — мусор валят рядом. Прикрываю его опавшей листвой, чтобы было нам сладко беседовать.

— Не сердишься, — спрашиваю у подруги, — что редко хожу?

Она кивает мне с фотографии — нет! Она знает мою немоготу. Чищу могилку от надоедливого мокреца, не уберешь вовремя, все затянет. Людмилка одобрительно на меня посматривает.

Поворачиваю астры головками к ее портрету, пусть полюбуются друг другом. Сижу несколько минут на лавочке, молча глядим, все друг про дружку понимая.

— Пойду я, прости, знаешь, сколько у меня еще заходов.

Выбираюсь по аллее и через три минуты я на еврейском кладбище. Здесь начинаю с могилки родителей мужа. Почему-то вспоминается первая встреча с ними, взаимные смотрины, мое волнение.

Листва уже нападала на могилку, но еще не вся облетела. Решаю, что нет смысла убирать, через неделю снова будет столько же. Передаю свекру со свекровкой привет от их любимого сыночка. Два года он уже не был тут, тяжко болеет. Хочет быть похоронен здесь же, а здесь можно только так: он — с одной стороны от родителей, а я — с другой. Меня это не устраивает. Я бы хотела на русском, с часовенкой, с колокольным звоном. Хотя тут — хорошо. И Людмилка недалеко.

Оставляю цветы и перехожу к родителям подружки. Ой, как давно нет на земле Фриды Гдалевны, а вкус ее пирожков я помню, и добрый взгляд, и ласковые слова. Укладываю цветы сверху на памятник так, что они свисают махровыми головками прямо к фотографии.

Теперь к Мишеньке с Аней. Внучек да бабушка. Так чудно упала на мраморные плиты мозаика листьев, будто только ребенок играл с ними, разбросал да так и оставил. Строго смотрит бабушка на светлоголового мальчугана, на его веселое личико. А он и не жил почти что. У врача онколога, спасшего когда-то мою жизнь, двухлетний внучек погиб от злокачественной опухоли. С Богом не поспоришь. Только Аня не захотела внука хоронить, на два месяца раньше его улетела — местечко приготовить. Так и живут тут вдвоем.

Перехожу дорожку чуть наискосок. Тут у двух крепких лохматых елей тетя Дина с дядей Сеней. Любили они нас, молодых да нищих, принимать и потчевать. И нам, вечно голодным, в их радушном дому всегда было тепло и сытно.

Теперь в сторону выхода. Могилка Веры и Розы. Я очень мало знала их. Несколько раз встречала у подруги на днях рождения. Родители девочек дружили с моей подругой. Чистые девочки, не успевшие стать ни женами, ни матерями. «Нахимов» забрал их жизни. И памятник, как чуть раскрытая книга, которую так и не дочитали, и на страницах лицами друг к другу они — вечно юные.

Почти перед самым забором ряд новых могил. И в одной из них друг мой — Эдмунд, немец на еврейском кладбище.

— Когда я с вами, — часто говорил он мне, — Милуша за меня спокойна.

Только мы (после тридцати лет знакомства и дружбы) выпили с Эдиком на брудершафт, только перешли на «ты», как его не стало. И Милуша-еврейка когда-нибудь рядышком ляжет. И будет им хорошо и покойно.

Большой портрет на памятнике — врач в белом халате. А он таким и был, дома ли, в больнице ли — кругом врач-хирург. Безотказный, умелец, золотые руки. Странно сводит жизнь людей. Олег и сестра моего мужа жили на одной площадке, он лечил моего мужа. А теперь я, бывая на кладбище, всякий раз подхожу и к его могиле, словно к родному человеку.

А, может, мы все на земле родня? Только, пока живем, не знаем этого?

А тут и могилки не видать — одни цветы. И портрет — добрый взгляд доброго мудрого человека. Тоже врач, Илюшенька. Только так хочется его назвать. Столько болезней осилил, чужих и своих, а погиб от руки лихача, который сшиб его своей иномаркой, причем на пешеходном переходе. Илюша никогда не нарушал правил жизни.

Добавляю в цветник свои скромные астры. Живому человеку — живые цветы. Этим летом еще рвался помочь моему мужу, он все еще работал, несмотря на возраст и болезни.

Рядом запела птица, словно сигнал подала, хватит, всех обошла, пора домой. Выглянуло солнце, хотя дело к вечеру, и весь день хмурилось. Уношу с кладбища ощущение такой полноты и глубины жизни, что спадает, как маска, мертвенность сегодняшнего дня и проступает ясное его лицо.

Почему с кладбища я всегда возвращаюсь наполненная жизнью? Парадокс или закономерность? Думаю, второе. О тех, что ушли, помню уже только лучшее, и это лучшее они возвращают мне. Моя любовь к ним приходит ко мне их любовью. И почему-то вспоминается зимний день, давний день, белый-белый. От снега и от березовых стволов. Бреду по лесу, глажу стволы деревьев, прикасаясь к ним щекой, целую чуть шероховатую кору, обнимаю, прижимаюсь, будто со старыми друзьями встречаюсь после долгой разлуки. И останавливаюсь, замираю: Боже, какая красавица, императрица, и как только такая вымахала. Отхожу чуть назад, чтобы лучше видеть, задираю голову, любуюсь. И вдруг мною овладевает странное чувство, что это не она передо мной, а я перед ней, что не просто я любуюсь ею, что происходит взаимное общение, что она тоже чувствует, воспринимает меня. Мне становится неловко, ощущаю себя такой нескладной, неказистой рядом с ее совершенством.

А потом чуть иронически отстраненно взглядываю на нее. Ну и что? Ветви кое-где обломаны, кора местами ободрана, многовато черных уродливых разводов на стволе.

Вот, что получается, если смотреть без любви. Я поворачиваю душу в сторону любви, и береза моя снова красавица. И это утешает меня. Настоящая любовь всегда взаимна. И я уже не боюсь взгляда березы, я верю, что и она смотрит на меня с любовью и не видит моих ссадин, кровоточин и язв.