Изменить стиль страницы

Все здесь будет потом: ссоры, огорчения, примирения, падения и взлеты, рождение первой дочери, испытание болезнью…

Но сейчас мы стоим счастливые в обнимку посреди нашего восемнадцатиметрового дворца. Два окна на юг. И в них льется вовсю ослепляющий свет.

* * *

Легко в радости увидеть Сиянье, а как в горе его отыскать? Дети прозорливее взрослых, помогают и нам пристальней вглядеться и увидеть.

Умерла мама. Завтра похороны, а сегодня вся предпохоронная суета, чуть рассеивающая, отстраняющая боль потери.

Привезли, наконец, гроб. Мы с сестрой и ее мужем переложили маму с диванчика, на котором она лежала, в последнюю, вечную, постель. Украсили цветами, поставили рядом с гробом венки и ушли по какому-то заделью на кухню.

В комнате осталась Леночка-Лелька, Валина десятилетняя дочь. Она уже насмотрелась всякого: мама умирала долго и тяжело, хотя и мужественно, и терпеливо. Леля очень любила бабушку.

Что-то она там делает одна возле умершей. Мы слышим ее голосок, она то наговаривает, то напевает.

Сейчас многие скрывают от детей смерть близких, боясь причинить им боль. Такое странное бережение, на пользу ли оно детской душе? Обманут, что, мол, уехали куда-то дедушка-бабушка, потом, погодя, скажут правду. Но ребенок уже не пережил, не прочувствовал, и, наверное, ему еще страшнее, раз скрыли, значит — ужас!

А ту появляется на пороге кухни Лелечка с вдохновленным Сияющим лицом и говорит нам с восторгом:

— Если бы бабушка видела, какое тут торжество!

И мы вместе с ней понимаем, да — это Торжество Жизни — миг, когда временное сеется в вечность.

* * *

У моих младших внуков вечные проблемы с едой, да еще, к моему ужасу, и вкусы разные — попробуй, угоди. Заелись — сказала бы моя бабушка.

Мне-то теперь кажется, что со мной таких проблем не было. А начну вспоминать: хлеб есть не хотела, молоко парное не пила, это в голодное-то время такие фокусы.

Фотография свидетельствует о таких же бедах и с детьми: над тарелкой супа сидит со слезами на глазах, обхватив голову руками, моя четырехлетняя Аленка. Какое горе — есть заставляют!

Я сварила гречневую кашу на завтрак. Илюшка ест, нахваливает, а Соня вертит носом — фу, какая гадость…

— Сонечка, — взываю я, — как ты можешь такое на еду говорить?..

И начинаю воспитывать, напоминая про мальчика Гену. Несколько лет подряд он побирался у Крестовоздвиженского собора. Вечно голодный, оборванный, несчастный. Каждый раз, проходя мимо, мы подавали ему милостыню.

— Вот Гена, — говорю я, — никогда бы так не сказал.

И сообщаю внукам, что на земном шаре каждую минуту один человек умирает от голода.

Не знаю, что производит большее впечатление на внучку — статистика или образ полуголодного Гены, но она, вздохнув, произносит:

— Ну, все, баба, прости, я вразумилась, съем я эту кашу.

И смотрит на меня ясными глазами.

* * *

Как-то достаточно давно я вырвалась в пригородную зону на несколько дней — отдохнуть, отдышаться от суеты. Это было в марте. Как будто весна, а ночью мороз до двадцати пяти градусов. Все равно успеваю, нагуливаюсь до одури. У меня свои маршруты: утром один, вечером другой, туда и обратно намериваю до десяти километров. С утра по лесу, вечером по дороге, в сумерках в лесу скучновато. А тут — с одной стороны лес, с другой — еще совсем по-зимнему белое снежное поле, сколько глаза хватит — простор.

Дорога пустынна, ни человека, ни машины. Небо, лес, поле, я. Благодать уединения, которую не хочется расплескать.

И вдруг вижу — навстречу человек, такие зигзаги наворачивает, явно пьян в стельку. Мне бы избежать встречи с ним, ляпнет что-нибудь и радость испортит. Хочу перейти на другую сторону дороги, но понимаю, что это бесполезно — ему и вся дорога узка. А… будь, что будет. Вот уже и разминулись, успеваю заметить: грязный, заросший, совсем опустившийся и невменяемо пьян. Ему не до меня. Но настроение все равно гаснет, чужая погибающая жизнь затмевает свет уходящего дня.

Только что я хотела избежать этой встречи, а теперь, уже разминувшись, лечу к нему, распластавшемуся на дороге. Упал страшно, ударился головой так, что зазвенело вокруг. Днем тает, к вечеру замерзает, на наледи он и поскользнулся. Бегу, уверенная, что убился. Вокруг ни души, и четыре километра до моего убежища — дома отдыха. Пока бегу, думаю, как же я поволоку его на себе.

Лежит недвижный, бездыханный. Начинаю ощупывать, тормошить, оглядываю грязную голову (шапка отлетела на несколько шагов) — крови нет.

— Вставай! Ты живой? Замерзнешь, пропадешь, вставай, слышишь?

Он издает стон, тянется рукой к голове, чувствует боль. Живой, слава Богу. Бегу за шапкой, надеваю, тормошу его, пытаюсь поднять:

— Давай, давай…

С трудом ставлю на ноги. Стоит, пошатываясь, не открывая глаз. Безнадежно пьян, может, это и помогло ему остаться в живых при таком ударе. Он не стар, но попробуй определить возраст бомжа. Молчим, я поддерживаю его, боясь, как бы не упал снова. Он пытается шевелить слипшимися губами, но не способен издать ни звука. Только рукой делает какие-то, как мне кажется, бессмысленные жесты. И вдруг меня осеняет, да ведь нет, они вовсе не бессмысленны: это он благодарит меня, жест-то от сердца к сердцу. И этот жест возвращает мне, утраченный было, свет дня. Живая душа! Мертвая благодарить не может.

Он уходит по дороге, а я долго смотрю ему вслед, сохраняя в себе этот свет.

* * *

Никогда не вспоминается ушедшая жизнь последовательно, по порядку, а все вразброс, вспышками. Какая логика в этих возвращениях, не пойму, но, видимо, есть какая-то, скрытая от сознания.

В юности все воспринимается ярко, глубоко, но отчаянней и трагичней. Странно складывались у меня отношения с будущим мужем. Это была любовь с первого взгляда, но удивительным образом подготовленная предыдущими обстоятельствами. Словно он уже был избран, и меня заранее готовили к встрече. Трижды, незнакомые друг с другом люди, вдруг заговаривали со мной о нем, неизвестном мне человеке, говорили нечто оставляющее след в душе. И когда я увидела его первый раз на экране телевизора, у меня защемило сердце, как будто я знала его давно-давно, но почему-то забыла, потеряла, а теперь вдруг обрела. Потом нечаянная встреча в столовой института, встреча двух знакомых незнакомцев, обмен взглядами, которые говорят больше всяких слов. Потом еще встреча, определившая для меня все до конца. А всего-навсего жест рукой по моим волосам и полушутливая фраза человека навеселе:

— Ой, девчонки, я влюбился. Ой, девчонки, давайте познакомимся.

А потом бесконечные прощания-пропасти, для меня каждый раз как навсегда. Неожиданные его появления, исчезновения. И вдруг письмо, конверт со странным обратным адресом: Рио-де-Жанейро, Палас отель…

Его забрали как офицера на переподготовку. А мне уезжать, не увидевшись, на практику и каникулы в район, надолго, навечно, на целых два месяца. И я не знаю, где он… обратный адрес: Рио-де-Жанейро. Ничего, кроме того, что это где-то в поселке Светлом, и он артиллерист и лейтенант.

Двоюродный брат, две подруги, я, шампанское, бутерброды и отчаянная смелость молодости. Поход сквозь строй солдат, унизительные допросы офицеров… Но — нашли! Все было предопределено. И чудо полдневного свидания на берегу Иртыша, пусть на глазах у друзей, но оно состоялось.

Летний жаркий пронзительно счастливый день. Мы с ним босиком (я, приподняв подол легкого ситцевого платьишка, он, закатав офицерские брюки), заходим по колени в воду, держась друг за друга руками, и взглядами, и сердцами. Уединиться нам негде. На берегу брат и мои подруги. Но здесь мы одни, и любимый мне говорит, эти слова до сих пор живут во мне:

— Кадр из «Сорок первого»…

Я не понимаю, что это значит, я еще не видела этого фильма — «Сорок первый», но какое это имеет значение, когда мы стоим, пронизанные Светом дня, запечатленные в нем мигом вечности.