Изменить стиль страницы

— Я прррревращу тебя в ррраба ррразврррата… Вгоню фаллоимитаторрр… Заставлю вылизать свою прррелестницу… Если не понррравится, говоррри: «Сиррреневый!» — рокотало в телефонной трубке через час после того как он сбросит сообщение на пейджер, прочитав в одной из пермудских газет в разделе «Знакомства»:

«Госпожа. Игрушки. Флаггеляция, страпон, бандаж, переодевание, „золотой дождь“».

Они встретятся в условленном месте — на углу сделавшего шпагат девятиэтажного дома, Кристина укажет ему путь через двор к самому дальнему подъезду, сама же обогнёт туловище дома со стороны шоссе — таким образом, они должны будут почти одновременно — он за нею — войти в подъезд, затем — в лифт, где он отдаст ей деньги, потом — в прихожую, где поможет снять шубу, на кухню, где она закурит, а он манием её руки поставит на газовую плиту чайник — и никакого алкоголя, если принёс, пей сам, или хочешь, я пристегну тебя к батарее наручниками и буду вливать твою «Хванчкару» из горла?..

Она натянет резиновые медицинские перчатки — прикасаться к ничтожеству будет только через них, потребует, чтобы он расстегнул ей «молнию» на трусиках и тут же отсечёт потянувшиеся к ней руки возгласом «куда?!» — руками к госпоже притрагиваться раб не смеет, это надо заслужить, для чего он будет расстёгивать «молнию» зубками — за пластиковый «язычок». Он попробует себя в предписанной роли, но как-то не изящно — с хрипящей страстью, как если бы делал это руками, и Кристина совсем по-девичьи ойкнет, присев от боли, а затем наградит его размашистой оплеухой:

— Тваррррь! Уж лучше я сама…

Она опустит его на колени, а затем, вкрутив в сосцы саморезы распаляющих щипков, прикажет опрокинуться на спину и сначала поставит ему на грудь победный сапожок, а потом поднесёт ко рту носочком — целуй! — и, обмакнув в бокал с «Хванчкарой» металлический каблук, начнёт погружать его длинное блестящее жало с возвратными движениями всё глубже и глубже в больше удивлённый, чем податливый рот испытуемого. Подняв с пола на колени и заглянув бенгальским, веселящимся взором в глаза, велит:

— Назови твоё любимое имя, на которррое ты будешь откликаться! Ну? Быстрррей! Женское!..

— Св… Ин… Нат…

— Ты чего? Заикаться, матушка, от стррраха стал? Что за Свинат?..

— Света… Инесса… Наташа…

— Хм… Надо же! Значит, сегодня ты будешь и той и дррругой, и тррретьей. В общем, Свинатом…

На мгновение она скроется в другой комнате и выдвинется оттуда, позванивая, как лошадь восточной попоной, золотистой чешуёй монистов, дразняще усеявших красную повязку, перетянувшую крутые бёдра. Схватив за волосы онемевшего визитёра, Кристина подтащит его к чугунной, плохо выкрашенной батарее парового отопления, балеринкой откинет ножку на её трубу и ткнёт губами — ловить мохнатую тяжёлую бабочку, затрепетавшую между её ног:

— Ррработай! Язычком. Так. Старррайся. Нррравится? На что похоже? Отвечай!

— Консерррвы «Мясо кррриля» — невольно передразнивая госпожу, прокартавит он, ошеломлённый, но пытающийся подтрунить над происходящим. — Коррроче говоррря, кррреветки…

— Кррреветки? Сейчас как у…бу с ноги! — пихнет она его коленом в лицо — и за передразнивание, и за уподобление, и снова притянет за волосы:

— Лизать! Рррезче! А теперррь?.. На что похоже?

— На хурму…

— Уже лучше. Пррродолжай… Какая лизунья!.. А теперррь?

— А теперь — на дыню…

Балеринка скинет с парового станка натренированную ножку:

— А теперррь дрррочи на сапог!

Вот он, текущий вспять Млечный путь на чёрном небе женского сапожка! Открытый космос, где тело — корабль, а пуповина лопнувшего шланга — единственное, что связывало тебя с телом. И тело уже противно тебе — и нет желания в него возвращаться. Ты сделался бестелесным, оплодотворил пустоту, распылился в ней, стал ею…

Но Кристина вернёт его в корабль через чужую одежду — облачив в скафандр от чёрных сетчатых чулок до длинноволосого парика. И буквально столкнёт в висящее на стене зеркало, в чьём заколыхавшемся овале всплывёт нечто смутно-знакомое — не то Света, не то Инесса, не то Наташа, и, ухватившись за кодовое, накануне вылупившееся из телефонной трубки словцо, он в тоске, отвращении и ужасе закричит:

— Сиреневый!

Тогда он не вспомнит про сиреневый дым дяди Сурена.

А через пару месяцев встретит Кристину в образе 23-летней Зинаиды Евгеньевны — секретаря-референта ректора института культуры, но поначалу её не узнает. Подсознание будет слать сигналы, а сознание — прикидывать, теряться в путанице: ну, во-первых, не блондинка, а брюнетка, во-вторых, ростом ниже, чем та (хотя ведь без каблуков?), в-третьих, где же хищная грубинка в голосе?.. Он подумает, что обознался, наступил на пятки своего же двойника, рождённого в овальном зеркале госпожи Кристины и отпущенного ими по сговору в мир, но Зинаида Евгеньевна словно сама подскажет, кто есть он и кто есть она: обращаясь к зашедшему в приёмную какому-то квёлому студентику властно-стегающим, намеренно раскатывающим гравий голосом, она адресует клеймёный возглас рикошетом тому, кто её так опрометчиво не опознал:

— Здррравствуй, убожество! Что, не нррравится?! Ррработай! Старррайся!

Так он стал натыкаться на свои же собственные фантомы, а не только на фантомы окружавших его женщин.

11

В том, что приключилось со Шрамовым в дальнейшем, виноват не Пушкин, а сразу два Пушкина. Уже отползло на почтительное расстояние десятилетия его расставание с Инессой, вобравшее в себя те пять лет, как он бросил в топку медвежьей пасти её фотографию вместе со снимками Светы и Наташи. С той поры матрёшкам его бытия не было места даже в снах, не говоря о наседающей действительности, его распёрло в кости, он погрузнел и помордел, напоминая самопровозглашённого Свината, стал пользоваться быстрорастворимой любовью за деньги, больше никогда не раскрывал неразлучный зонт, вытершийся до прошлогоднего листа на шляпке груздя, прекратил закидывать в невозмутимые воды Вечности наживку стихов, а всё блеснил заметками — от крохотных до больших, приобрёл астматическую одышку и смешную, едва ли не плотоядную для непосвящённых привычку спрашивать, прежде чем зайти в дом знакомых, а тем более, незнакомых людей:

— У вас кошки есть?..

Сейчас Шрамов боролся с очередным «приступом Маршака», как нарёк он своё астматическое удушье, усугублённое невысокой, но вызывающей ломоту в суставах температурой, пытался дремать на тахте, во всяком случае, не разлеплять век, ибо резь белого света была для него несносна. И вот тогда-то колокольчиком на удилище, закинутом в ставшее солёной кашицей озеро его жизни, и затрепыхался этот звонок, повелевший ему разом помолодеть.

— Шрамов, ты только не удивляйся и успокойся: это Инесса позвонила!..

— Кто?..

— Инесса…

— Инесса? Откуда?

— Из Афин.

— Из Афин?!

— Да… Ты меня помнишь? — звучал певучим колодезным воротом голос.

Помнит ли он её! Ведро, едва не сорвавшееся с раскрутившейся цепи, с грохотом и плеском ударилось о черноту ключевой линзы, и Шрамов понял, что доселе он был погружён в летаргию. Минувшее быстро-быстро покатилось через край, пока не достигло той исчерпывающей отметки, когда он услышал: «Прощай! Я боюсь неизвестности…», а достигнув, начало подниматься кверху — из замшелого сруба на свет, подвластное тяге несбыточного голоса. Теперь уже он, заслоняясь, готов был повторять эту, когда-то подкосившую его фразу. Постойте-постойте, не дядя ли Сурен говаривал ему о телефонном звонке, опрокидывающем уравнение с неизвестными?..

— А почему ты так дышишь? Тяжело дышишь… Тебе плохо? — услышал он из глубины колодца.

— Нет, хорошо. У меня астма…

— Бедный Шрамов! С этим не шутят. Значит, я вовремя позвонила!.. Может, тебе нужны какие-то лекарства? Ты скажи.

— Извини, я немного заторможенный… Ты часом не просочилась в сон?

— Теперь буду просачиваться каждый день… Кстати, а как там поживает наш зонт? Помнишь, мы спасались под ним от дождя в Подмосковье?