Изменить стиль страницы

Это были сплошные и горькие муки. То забывал текст, то задерживался с выходом на сцену. Натравленные помрежами свирепые партнеры неизменно бросались на меня с кулаками, с обнаженными саблями и рапирами. Иногда гремели в ночи даже смертельные выстрелы, после которых я просыпался в холодном поту и снова заснуть уже не мог.

Нужно было что-то делать с собой. Кардинально менять не только образ существования, но и контролировать весь ход возникавших в сознании мыслей, а это удается не всем и не всегда. Однако возвращаться на театр я не хотел, считая его пройденным этапом своей жизни. А тоска по сцене все сильнее угнетала и давила меня. За несколько лет работы актером я привык жить в большом коллективе, рядом с такими же обреченными на подвиг во имя искусства не возлюбленными, нет, а всего лишь послушными слугами Мельпомены. Да и то сказать, нашей нищей стране, только что пережившей разрушительную войну, не очень уж были нужны давно канувшие в Лету короли Лиры и Малюты Скуратовы, Онегины и Кречинские. Она могла спокойно обойтись без них. Ей подавай побольше угля и нефти, чугунных болванок и бетонных плит.

У страны были и другие заботы. После победы над фашизмом прошло уже несколько лет, а в магазинах не было самого необходимого: мыла, рыбы, мяса, даже хлеба. Очереди за этими продуктами занимали с полуночи. Изобилие было только на Ближней даче генсека, где пьяные вдрызг компании соратников щупали женскую театральную элиту Москвы и выплясывали гопака и лезгинку, радуясь приближающемуся коммунизму.

О каком возрождении искусства могла идти речь? В театрах стояла минусовая температура. Зарплата актерам не выдавалась месяцами, а других источников существования они не имели. Правда, через пень да колоду работали кинотеатры. Но там по большей части крутили трилогию о Максиме, том самом, который из абсолютно неграмотного паренька неожиданно превратился в управляющего главным банком страны. А зрителям уже осточертел игравший Максима артист Борис Чирков. Кстати, он же создал бессмертный образ фронтового повара, ходившего с черпаком в атаку. Звали повара Антошей Рыбкиным в одноименном фильме. Кстати, в этой киноленте чирковский повар распевал куплеты на мотив любимой песенки Максима:

Десять винтовок на весь батальон,
В каждой винтовке последний патрон.
В рваных шинелях, дырявых лаптях
Били мы немцев на разных путях.

На каких это разных путях? Да всё здесь было абракадаброй! Если действительно на 400 человек имелось всего 10 винтовок в общей сложности с десятью патронами, о какой победе могла идти речь? А ведь шла. И боевая кинолента долго держалась в арсенале передового советского киноискусства.

Душе нашего бедного народа, измученной в годы войны, хотелось сентиментальных, расслабляющих зрелищ. Как говорится, больше комедий хороших и разных. Чтобы наконец-то вдоволь коллективно поплакать от умиления в холодных зрительных залах.

Печать и радио ссылались на дефицит пьес о нашей современности. И тогда я решил помочь драматургам устранить этот недостаток: сел за пьесу. Придумал любовный треугольник с комическими ситуациями. Вдоволь похохотал над ним сам и захотел доставить такое удовольствие секретарю красноярского отделения Союза писателей Сергею Сартакову, тогда еще начинающему очеркисту и драматургу.

Сартаков подозрительно взглянул на меня, с грустью полистал мою нелицензированную продукцию и спросил:

— Тема?

Я ответил, что вот живут в заводском общежитии парни и девушки. Любят и страдают, ищут желанных встреч. Но получается так, что одного принимают за другого, а другой вообще ни при чем. А тот, кто при чем, хочет жениться на литераторше, поэтому учит наизусть блоковскую «Незнакомку». Интересно?

— Бытовуха. Победившему народу нужны и сейчас героические спектакли. Например, о великих стройках, — сказал Сартаков, возвращая мне не заинтересовавшую его рукопись.

— Может, почитаете? — со смутной надеждой пролепетал я.

Тогда было еще далеко до мхатовских «Сталеваров», где прямо на сцене Ефремов варил сталь, и тем более далеко до спектакля, в котором Евгений Леонов отказывался от премии. Но курс на закручивание идеологических гаек уже был взят.

Так и ушел я от Сергея Сартакова ни с чем. А мечта создать что-нибудь для театра осталась. И уже через два года я выдал лирическую пьесу из сельской жизни. Не будь дураком, послал её не в Красноярск, а в Москву. И меня пригласили на всесоюзное совещание молодых драматургов при ВТО. Вроде бы как клюнуло!

Ходил по тесным комнаткам бывшего помещения ВТО на Тверской. Любовался картинами известных русских художников на стенах. Провожал восторженными глазами престарелую Яблочкину, шагавшую по коридору об руку с Царевым. Пытался уточнить сроки семинара, а этого здесь никто не знал. Решал, что же мне делать дальше, как быть.

И вдруг услышал за спиной знакомый голос:

— Никак Толя? Да ты откуда? Какими судьбами?

Повернулся и увидел перед собой Анатолия Васильевича Шварцмана, моего второго отца, сослуживца по Ачинскому театру. Обнялись, сбивчиво объяснил ему, что и как.

— Семинар начнется завтра, в десять утра, — сообщил он. — Я тоже хочу там быть. А ты устроился где?

— Да нигде.

— С гостиницей тут дело швах. Приезжих устраивают на квартирах у пенсионеров. Надо же как-то помогать бывшим актерам. Хоть и малые, но деньги, — и вдруг он оживился. — Пойдем к нам. А то определят тебя у черта на куличках. Где-нибудь в Текстильщиках или Марьиной роще. А наша квартира рядом, у Никитских ворот.

Квартирой называлась игрушечная комнатка, которую за умеренную плату сдавала бывшая актриса и балерина Генина. Милая, интеллигентная старушка. Отведя блеклые с грустинкой глаза, она объяснила ситуацию:

— Спать придется на полу. Я дам матрасик. Вы извините, пожалуйста.

Чего уж извиняться? Всё отлично. Добротная коммуналка. На коридоре — две комнаты: одну занимает она, другую — актер Евгений Самойлов с семьей. Они знакомы с незапамятных лет. Служили у Мейерхольда.

Сама старушка днюет и ночует в небольшом закутке. Сейчас квартируют у нее три моих земляка, все режиссеры: Шварцман из Абакана, Николай Гудзенко из Минусинска и Михаил Рерберг из Ачинска. Здесь же пребывает еще один мужчина, которого сразу и не заметишь. Это — фарфоровый Всеволод Мейерхольд. Он стоит на подоконнике и не вмешивается в наш разговор, что, кстати, не было свойственно ему при жизни.

Старушка очень гордилась дружбой со знаменитым королем сцены. На статуэтке у мэтра нос был еще больше, чем в натуре, а всё остальное оставалось как в жизни. Лепивший карикатуру скульптор не решился на откровенный шарж. Статуэтка — подарок самого Всеволода Эмильевича.

В этой комнате все вежливо называли друг друга по именам, чтобы не унижать Мейерхольда. В то время далеко не всякий осмелился бы по иному называть «врага народа». А если так, то и другие здесь не имели права на фамилию. Что ж, такое решение режиссеров было благородным и не вызывало возражений со стороны хозяйки.

Каждый вечер в комнатушке устраивались диспуты о театре. Они начинались обычно в конце дня и продолжались до двух, а то и трех часов ночи. Как правило, разговор заводил худощавый, колючий Рерберг:

— Толя, а как ты думаешь?

— О чем?

И называлась очередная тема. Шварцман мгновенно отвечал на рербергскую реплику. К примеру:

— Толя, когда у Всеволода закончились революционные поиски на театре?

— А ты спроси у него, — Анатолий Васильевич кивнул на статуэтку.

— Толя, я спрашиваю серьезно.

— Вон что! Я так понимаю…

— А они не закончились, — вступал в разговор круглолицый, себе на уме Николай Гудзенко.

У Шварцмана готов свой ответ, но он искал точную формулировку. Уж такой у него характер: поразмыслить прежде, чем сказать. Может, поэтому он и сидел с вами здесь, а не в концлагере. Впрочем, когда нужно будет, ребята с Лубянки не станут долго искать повода. Надо, так надо!