Вот так, стоя без движения, я словно бы заново привыкала к своему дому – маленькому спокойному миру, покой которого никто и ничто не сможет нарушить. Моему семейному гнездышку. На подоконниках – чахлые азалии, каждый год чудесным образом зацветавшие. Маленькое оливковое дерево, привезенное из Тосканы. Картины на стенах: сцены из повседневной жизни, которые так нравятся Эндрю, – перспектива и игра света. Несколько натюрмортов, на одном из которых, подписанном «Гортензия Жанвье, 1921», изображен стол после дружеской пирушки – скатерть измята, стулья с пурпурными спинками отодвинуты, на столе пустые кофейные чашки и корзинка с фруктами. Архитектурные эскизы Эндрю – проекты палладианских вилл. Портрет моей бабушки Титин, на котором она запечатлена тридцатилетней – кудрявая брюнетка со светлыми глазами. Знакомые предметы: керамическая шкатулка фирмы «Wedgewood» лавандово-голубого цвета, подаренная мне сестрой Эндрю надень рождения; маленькая статуэтка бога Меркурия в крылатых сандалиях и с устремленным в небо указательным пальцем, которую Эндрю унаследовал от деда; фигурка вставшей на дыбы лошади без передней ноги из муранского стекла, привезенная Малькольмом из школьной экскурсионной поездки в Венецию…

Ничто не напоминало о том, что случилось сегодня днем. Комната со всей обстановкой словно бы застыла в своем привычном спокойствии. Тишина ночи между тем нарастала. Я старалась не смотреть в сторону комода, стоявшего в углу, на котором были расставлены фотографии в рамках, чтобы не видеть снимок улыбающегося Малькольма – худенького, слишком быстро вытянувшегося, угловатого подростка с растрепанными волосами. Я посмотрела на фотографию его сестры – светловолосой, с белоснежной улыбкой. Я успела соскучиться по Джорджии. Мне вдруг ужасно захотелось пойти в ее комнату, обнять мою девочку, вдохнуть этот сладковатый аромат – так чудно пахнут только сонные маленькие дети… Я понимала, что не смогу вернуться в нашу с Эндрю спальню, раздеться, лечь в постель, словно ничего не случилось, и заснуть.

Я уже тогда знала, что запомню эту ночь на всю жизнь и что воспоминания эти останутся со мной, на мне, словно шрам, словно след от ожога. Я не забуду одежду, которая была на мне в эту среду, – застиранные джинсы, джемпер цвета хаки, который так хорошо подходит под цвет моих глаз, и серые кеды «Converse». Я буду помнить все. Этот день никогда не уйдет из моей памяти. Я буду помнить даже свои руки, сжимающие руль авто, с побелевшими от напряжения пальцами, и песню, которую в этот момент передавали по радио, – старое диско в исполнении девичьей группы «Sister Sledge», под которое я танцевала когда-то, в другой жизни. Я буду помнить отражение своих глаз в зеркале заднего вида – я не помню, чтобы у меня когда-то был такой взгляд…

В это утро Малькольм, как обычно, встал поздно, чувствовал себя скверно и вел себя соответственно. Я торопила его, ругала. Он на четвертой скорости сжевал свою булочку с шоколадом и ушел мрачный, хлопнув дверью. Последнее, что я увидела, – это его долговязая фигура, так похожая на фигуру отца, на лестничной клетке. Через несколько минут мы с Джорджией тоже вышли из дома – занятия у нее начинались позже, чем у Малькольма. Потом я вернулась домой и села работать. Среда. Детский день. После уроков, пообедав в столовой, Малькольм, как обычно, пошел в музыкальную школу, а Джорджия в сопровождении подружки и ее мамы – в танцевальную студию.

Почему утром ничто не предупреждает нас об ужасе, который довелось пережить мне? Почему нас не посещают предчувствия, когда мы моемся в душе, завариваем себе чай «Earl Grey», когда открываем электронную почту и просматриваем письма? Почему мы не получаем знаков свыше, почему молчит наша интуиция, молчит до той самой минуты, когда небо обрушивается нам на голову, раздается звонок телефона и чей-то голос сообщает страшную новость? Почему, когда ребенок выходит из вашего лона после стольких усилий, после пережитой боли и вам кладут его на живот такого теплого, мокрого, вы думаете только о счастье и радости, а вовсе не о грядущих драмах, о тех мгновениях, которые разрушат вашу жизнь? Почему мы совсем не готовы к несчастьям? Но разве может быть по-другому? Неужели каждое утро, сунув в рот зубную щетку, надо думать, случится ли это сегодня или завтра? Неужели нужно готовить себя, говорить себе, что можно в любой момент потерять ребенка, родителя, мужа, сестру, брата, подругу? Нужно быть готовым? Готовым к худшему? Но как тогда жить?

Я попыталась восстановить в памяти события этой черной среды, подумать как следует, может, я чего-то не заметила, чего-то важного вовремя не услышала… В то утро я долго сидела над переводом рекламного текста, представлявшего новый аромат от известного модного дома, – солидный заказ, за который обещали хорошо заплатить. Сроки мне дали весьма короткие. И я, не откладывая, погрузилась в работу. Но если бы я не так концентрировалась на этом переводе, если бы у меня была минутка подумать о чем-то отвлеченном, может, я уловила бы какой-то сигнал тревоги? Если бы меньше говорила по телефону с пресс-секретарем этой фирмы, может, почувствовала бы, что моему сыну сегодня грозит опасность?

И как только Эндрю может спать! Может, мужчины элементарно нуждаются в сне, чтобы отдохнуть и с новыми силами встретить грядущий день, а бодрствовать день и ночь, ждать, защищать – удел женщин? Я сказала себе, что не должна на него сердиться. Каждый реагирует по-своему. И мне не следует говорить ему, насколько одинокой я чувствовала себя этой ночью и как мне было страшно. Я боялась, что сейчас зазвонит телефон, в тишине и в темноте ночи, и я услышу голос доктора: «Мадам, ваш сын…»

Я села за свой рабочий стол, включила компьютер и вошла в Интернет. В окошке поисковика я набрала одно слово: «кома». Поисковая программа выдала несколько десятков ссылок. По шкале Глазго у Малькольма была кома-2, 8 баллов. Так сказал врач. В тот момент я даже не подумала спросить, что это значит. Теперь я сама это узнала. Шкала Глазго была разработана в Шотландии для оценки состояния больного, находящегося в коме, так же, как шкала Рихтера – для измерения силы землетрясения, откуда и ее название. В основе оценки – реакции пациента: открывает ли он глаза, шевелится ли, шепчет ли, расширяются ли его зрачки. Кома-2, 8 баллов по шкале Глазго, – это еще не так страшно. Подразумевалось, что Малькольм почти не реагирует на внешние раздражители. Но еще я узнала, что кома – состояние переменчивое. Она может продолжаться несколько суток, несколько месяцев, год или больше. С комой никогда ничего нельзя знать наверняка. Как невозможно предугадать и ее последствия.

Я выключила компьютер и прошла в спальню. На меня вдруг навалилась ужасная усталость. Болела спина, ломило поясницу, словно после долгой поездки в неудобной позе. Я понимала, что нужно отдохнуть, пусть даже до рассвета осталось несколько часов. Эндрю на кровати не было, как не оказалось его и в душе. Я нашла мужа в комнате нашего сына, на его кровати. Он спал. Увидев горестное выражение его лица, я растрогалась. Устроившись рядом, я обняла его – тихонько, боясь разбудить. Поцеловала в плечо, в предплечье. Эндрю не шевельнулся.

Подушка пахла Малькольмом – солоноватый запах переходного возраста, все еще таящий в себе нотки детства.

* * *

За ночь состояние Малькольма изменилось: 10 баллов по шкале Глазго, кома-1. Его отключили от аппарата искусственного дыхания. Лицо его казалось более розовым. Однако доктор сказал, что опасность еще не миновала, поскольку мальчик получил очень серьезную черепно-мозговую травму. И вряд ли проснется со дня на день. Нам нужно запастись терпением и ждать. Потом он спросил, как продвигается расследование. Услышав это слово, я встрепенулась. Расследование? Ну да, доктор хотел узнать, нашла ли полиция водителя, который, сбив нашего сына, скрылся с места происшествия. Эндрю ответил, что у полиции нет полного номерного знака сбившей Малькольма машины.

– Держите руку на пульсе, постоянно тормошите их, – сказал нам врач. – Наезд на несовершеннолетнего, вследствие которого ребенок получил такую травму, и последующее бегство с места происшествия – серьезное преступление, и тип, который это сделал, должен получить по заслугам.