Изменить стиль страницы

— Не балабонь, пяхота, — огрызнулся Солдатов.

— В день, когда черт попутал долго припухал я у конторы — путевку ждал. Ныло в нутре, что зря машина загорает. Крутишь баранку — навар, калым подшибаешь, а под лежачий камень вода не течет. Наконец, выбрался под вечер — не жравши. Думал — не будет пассажиров и левака не зашибу. Ан, гляжу: бабенка голосует поллитровкой. Много их, чертей, навязывается. Из сил от них выбился. Своя баба в три ручья воет. Однако замедлил ход. Смотрю — смазливая. Посадил.

— Видишь, ношу вашего, шоферского, — она похлопала по чуть припухшему пузу, — из вашей автоколонны зарядка. Сказывал — Петей звать. Да вы все врёте имена. Над нами, сельскими, насмешничаете. Теперь дорабатывай, шоферня, — верещала она сквозь смех, — а то ему дорога в жизнь зарастет.

— Ну вас, к лешему, — огрызаюсь. — У вас вон кобели на цепях. Обгуливают без нас. А потом — сам скоромься. Дудки.

— Опомнись, дурень, — завизжала бабенка. — Я не из таких. Видишь пузо. Хиба ж так зря нагуляешь?! В прошлом году знакомой горожанке кабана четырехпудового отдавала, чтоб мужика на месяц отпустила. Так побоялась, не дала, хоть на кабана дюже зарилась. Голодно, ведь, в городе. Побоялась — съем мужика! А я в ту пору действительно сдуру могла мужика пополам перепилить. Так бы и грызла зубами. Страсть, как трудно было. Хучь падай. Хучь мри.

— Так, — думаю, — горячих кровей молодуха попалась. Настроился помацать. Облапил колено и повыше полез. Дай, думаю, хмельного глотну. Без этого и настроения не будет.

Выколупал тряпку из горлышка, приложился и… остолбенел. Рот обожгла какая-то тухлая соленая водица.

— Что тут, падла! — выкрикнул, сплюнув.

А она невозмутимо округлив бельмы, отвечает:

— Моча это, и не какая зря, — а беременная. Фершалица сказывала, в ней дюже пользительного мамину невпроворот. Глянь — какая густая, склизкая. Лекарство всегда несмашно.

Стукнул я стерву промеж ушей, а дверцы-то у ЗИС’ов — знаете какие. Свалилась она под задние колеса. Припаяли семь лет за мамин за этот.

Подлюки, — я вам скажу, — бабы. Без мужиков такие настырные, отчаянные стали. Ни стыда, ни совести. Бывает спьяну шофера лавют и охальничают над ним… шкуру сдирают…

— Зря про баб лаешь, — прервал словоохотливого Солдатова Скоробогатов. — У самого-то где совесть была, так срам вырос на радость маме.

— Что ж тогда в жизни хорошего, если не женщины наши, — поддержал Скоробогатова Журин.

— Знаем вас, женострадателей, — скептически возразил Солдатов. — Живешь-то с женой душа в душу, но трясешь ее как грушу и вдов да молодух да малолеток обслуживаешь.

— Перестань, пожалуйста, Солдатов, — не то попросил, не то приказал Журин. — Не рядись в циника. Нутро у тебя доброе.

5

С улицы донесся звон. Били в рельсу.

— Внеочередная поверка, — разъяснял Шубин. — Я здесь около месяца — старожил. Порядки знаю. Выходите на середину барака. Становитесь по-двое. Ждите.

Дверь раскрылась. Вместе с двумя надзирателями ворвалась в барак парная стужа и вой ветра. Бледные призраки в обезличивающих лохмотьях стали прислушиваться к перекличке. Надзиратель называл фамилию. Обладатель ее выкрикивал свои установочные данные.

— Домбровский! — кричал надзиратель.

— Казимир Янович — 1888 года — 58-2, 5, 10, 11–25 лет, конец срока — 18.9.76 года.

— Солдатов!

— Николай Пантелеевич — 1925 года — 59-Зв — 7 лет, конец 4.6.59.

— Скоробогатов!

— Петр Устинович — 1918 года — 58–12 — недонос — 5 лет — конец срока 3.4.57.

— Шубин!

Ефим Борисович не успел ответить. Несколько десятков зычных глоток заорало:

— Хлопчатобумажный! Хаим Беркович! Хрен Блатович! и т. д.

— Заткни мурло, провокатор! — напустился на стоявшего вблизи крикуна Скоробогатов. — Чего человека зря мытарите! Обрадовались, что начальство на евреев натыривает, на чужом горбу в рай едет.

Горлодер рванулся с кулаками к Скоробогатову.

Стоявшие рядом Бегун и Журин схватили его за руки. Сквернословя и вырываясь хулиган горланил:

— Бей жидов! Ничего не будет! Дозволено! Следователь ботал! Бей!.. В горло! В душу! В селезенку!..

— Зверюга! — бросал ему в лицо Скоробогатов. — Отца родного посадил! Мать обокрал! Сестру трипером заразил! Сам хвастался, гад!

Крик поднялся неистовый. Люди с воспалёнными перекошенными злобой лицами, раскрытыми в крике зубастыми ртами сбились вокруг Скоробогатова и его противника, рвавшегося в бой.

Сбежавшиеся по свистку надзирателя солдаты разогнали сутолоку. Скоробогатова и хулигана увели в комендатуру.

После поверки удивленные этой вакханалией новички узнали, что Шубин после следствия получил дополнительное имя отчество — «Он же — Хаим Беркович». И это, несмотря на то, что во всех документах всю жизнь Шубин числился Ефимом Борисовичем. Специально посланный копаться в архиве раввина золотопогонный делосочинитель откопал это имя отчество — «Хаим Беркович».

С первых дней пребывания Шубина на пересылке упоминание его двойного имени отчества вызывало хохот, шум, выкрики. До сих пор несколько фамилий и имен имели только профессиональные уголовники, подвизавшиеся на воле по разным поддельным документам. Смешило то, что «лобастый фраер» с глазами, блуждающими поверх голов, был уподоблен блатным.

Надзиратель, пытаясь унять надоевший галдёж, разрешил Шубину выкрикивать только две буквы: X. Б., но и тут находчивые земляки не растерялись.

Расшифровывая это X. Б. они соревновались в наиболее уродливом, картавом, гортанном произношении еврейских имен, с присовокуплением похабных словосочетаний.

Чекисты достигли цели: лозунг «разделяй и властвуй» действовал.

— Начинают надоедать эти концерты, — грустно жаловался Шубин. — Когда-то судьба несправедливо преследуемого человека — вроде Дрейфуса, Бейлиса могла потрясать совесть мыслящего человечества. Гитлер и Сталин приучили мир к тому, что «одна смерть — трагедия, миллионы смертей — статистика».

— Раньше такого не было, — говорил Шестаков.

— Ну, зубоскалили, анекдоты травили, но без злобы. От немцев злоба пошла.

— Не от немцев, — поправил Шубин, — от гитлеровцев.

— Может, скажешь, Гитлер пожег миллионы людей? — повысил голос Шестаков. — Своими руками.

— Гитлер? Все они лютовали: убивали и грабили, сжигали и опять грабили. И все в свою берлогу сносили. Богатств награбили — немыслимо представить.

Шубин не соглашался с Шестаковым. Он не хулил немцев.

— Если бы нас, — говорил Шубин, — десять лет натравливали, скажем, на рыжих, если бы нам не только разрешали преследовать и убивать, но и заставляли убивать — мы были бы не лучше. Не знаю такой массы людей, которую за десять лет нельзя было бы натравить на других. Злобу вызвать легко. Главная вина, конечно, на тех, кто разжигает злобу, кто разрешает подлости, кто приказывает делать подлости.

Домбровский утвердительно качал головой.

— Мне нравится Ваша объективность, — сказал он. — Я согласен с Вами. И не нужно печалиться. Всегда антисемитизм сверху был признаком конца режима.

Надзиратель предупредил, чтобы никто из барака до отбоя поверки не выходил. По появляющимся на улице приказано стрелять.

— Что там приключилось? — спросил Домбровский дневального, прожаривавшего возле печки бельевых вшей.

— Запороли фраера, — ответил дневальный, — да балакают не того, кого следовало бы. Новенькие блатные хотели прирезать одного доносилу, который в вагоне вызвал эмгебешника и жаловался на грабеж, ан зарезали по-ошибке другого — впотьмах обознались.

— Сейчас надзиратели ищут ножи. Ботают, что убийцы прячутся. Пустой номер. Как всегда ничего не найдут.

— Это вас, Шестаков, хотели, — упавшим голосом произнес Журин. — За то, что вы вызвали майора во Владимире. Звери! Чуть что не по нраву — резать, рвать, убивать. Никаких сдерживающих внутренних тормозов.

— Так и у примитивных людей, — заметил Домбровский. — Я путешествовал, наблюдал. Такие же плёвые нервы. Вскипают в миг и по любому пустяку — за нож. Трудные люди.