Изменить стиль страницы

Минут через десять солдат повёз в тачке, тоже в карцер, избитого паренька.

— Да, Рассея, дожди косые и щи пустые, — тихо произнес Журин, — мне не забыть вас никогда.

Пивоварова происшествие это ошеломило.

— Боже! Неужели правы окружающие меня? Неужели человек в такой обстановке не может не делать зло? — думал он. — И все ненавидят всех. Солдаты — такие же ребята, как и пилившие рядом, даже чуть моложе, но судьба ставит их в положение, при котором неизбежны опасения, подозрения, боязнь ответственности, ненависть.

«Разреши человеку зло и быстро в нем проснутся инстинкты зверя» — вспоминал Пивоваров мысль Журина.

— Сергей Михайлович, — обратился Пивоваров к Журину, — вы верите Бегуну, что следователи пытают и избивают не по собственному произволу, а на основании указа Верховного Совета СССР?

— Да, это абсолютно, неопровержимо точно, — отозвался Журин. — Когда кончилось так называемое следствие по моему делу, я объявил голодовку, пока не дадут мне свидания с прокурором. Прокурор вызвал меня. Это был не рядовой чиновник, а заместитель главного военного прокурора СССР, подполковник Котов. Я пожаловался ему, что два следователя — майор Дмитриев и лейтенант, фамилию которого не знаю, били меня три раза кулаками и сапогами. Показал я Котову девять синяков на теле, запухший нос, синюю подглазницу. Я кипел возмущением, говорил, что это беззаконие.

Котов невозмутимо выслушал, потом усмехнулся и заявил:

— Вы, ведь, не мальчик, Журин, не глупый мальчик. Неужели вы не понимаете, что следователи нашей, окружённой врагами страны, имеют законное право на такое обращение? Они действовали по закону и с санкции начальства. Ясно? Свидетели утверждают, что вы разносчик радиопропаганды «Голоса Америки». Естественно, следствие хотело, чтоб вы признались.

Позже, мой сосед по камере, бывший офицер генштаба, рассказал мне, что между собой чекисты называют «Зеленым кодексом» документ, подробно регламентирующий процедуру пыток. Начинается «Зеленый кодекс» указом Президиума Верховного Совета.

— Мир этот жесток, мой юный друг, и люди, хотят они этого или нет — ожесточаются. Одни умеют это скрыть, другие не умеют, не в состоянии или не хотят скрывать. Владыками в человеке не только разбужено, но и поощряется зверство. В этом причина всего ужаса фашистских и советских лет.

10

Вечером к Журину пришел Кругляков.

— Не забыли меня?

— Нет, что вы, помню. Сидите за меньшевизм.

— Раз помните, так хочу к вам в барак перебраться. На миру и смерть красна. С людьми своего круга, и симпатичными, в пекле легче.

Через четверть часа он принес охапку стружек, схваченную грязным полотенцем — подушку.

— Вот и все мое имущество. Спасибо Черепене — пальто оставил, так что живу как в сказке: через десять перин горошину чувствую.

Журин, Домбровский, Пивоваров, Шубин, Бегун с Крутляковым перебрались в пустовавший угол барака.

— Тут хоть сыро, холодно, но от ушей подальше, — объяснил свою инициативу перехода в угол Журин.

В сумерки на «новоселье» пришел Василенко. Принес два котелка каши.

— Подкрепляйтесь, ребята. Я старожил — сыт. Старые знакомые меня поддерживают, я — их. Рука руку моет и обе грязные. Посижу с вами, можно?

Каша была проглочена залпом. Сразу повеселели.

— Вы спрашиваете, — медленно выдыхал слова с махорочным дымом Василенко, — как попал, почему так долго сижу? Обычные вопросы. Детские. У всех новичков на кончике языка. А у нас тут кажут: так вот, дали ему год, отсидел восемнадцать и досрочно освободился. Мне тоже на початку, в 1937 году, ОСО дало пять лет. Пришили самую легкую и ничего не говорящую формулировку: социально опасный элемент — СОЭ. Били. Допытывались о людях, о которых ничего не знал и еще… выпытывали, где ховаю золото. В 1933 году за кулек муки снес я в торгсин обручальное кольцо. Тогда и на заметку взяли. Не верили, что нет золота. Впрочем, мода была такая: у всех выколачивал и попутно золото, серебро, драгоценности. Допросы — только ночью. Днем спать не дают. Кровать в одиночке поднимается и замыкается. Так было 49 суток. Опух. Отупел. Кожа да кости. Били по пяткам, вывихнули большие пальцы рук, ставили на стойку, пока ноги не отекли. Лишался сознания. Подвешивали на ремнях за руки. Били опять до отупения. Толкнут — идешь. Поднимут — встанешь. Все осязаемо струится мимо восприятий и не можешь, как ни стремишься, ничего уловить, ни на чем сосредоточиться, ничего понять. Под черепом — вата. Впрочем — другим доставалось лише. Особенно тем, за кем была какая-либо реальная вина. Срок закончился в 1942. Политических до конца войны не отпускали. В 1946 дали расписаться, что ОСО дало еще десять лет за антисоветскую агитацию. Семнадцать заявлений в Москву передал начальству за семь последних лет. Просил допросить, сообщить, в чем обвиняют. Напрасно. «Ваше заявление оставлено без удовлетворения», или — нет ответа. Как получившего лагерный срок политического рецидивиста направили меня на штрафной лагпункт, на известковый завод. За тысячу и одну ночь не расскажешь все, поэтому не пытаюсь это сделать.

— Пожалуйста, расскажите, — умолял Пивоваров, а с ним и все остальные.

— Ладно, так и быть. Тянуть мне уже не долго. Внутри все отбито, истощено, сожжено, — согласился Василенко. — Скоро оденут деревянный бушлат и с биркой на ноге увезут на тринадцатый лагпункт под конвоем все выстраданное, пережитое.

Об известковом эскизно, намечу контуры. Полезно вам знать это щоб лучше ориентувалысь.

Був я в ту пору уже доходягой: бескровный, оборванный, голодный, вшивый, мучимый хворобами, прошедший ад изысканий и будовы железной дороги Воркута-Котлас. В числе ста двенадцати притопал я на известковый.

— За невыход на работу — вывод в кандалах, — объявил начальник и повел нас смотреть кандальников в котловане карьера. Все в лаптях. Цепь вокруг корпуса и ответвления от цепи к ногам и рукам. Кувалда тоже на цепи.

— За сопротивление, попытку побега, саботаж — смерть, — объявил чекист зычно и провел нас мимо двух трупов у вахты.

— Синели кишки в разорванном животе одного. Серели ребра и клочья замерзшего мяса. Лица были синие, искаженные, деформированные, оскаленные.

Сломанный нос одного замерз загнутым. Очевидно, умирая, он лежал ничком на полу. На коленях одного сохранился номер и он врезался в память: Д-1432.

Дали и мне номер. Велели забыть имя и фамилию. Барак разделили на маленькие клетушки. На работу поднимали палкой с крючком на конце. Зацепит нарядчик крючком за что попало и волокёт полутрупы со дна клеток.

Здесь, на краю жизни, человек разверзался до нутра. Те, у кого теплилась воля к жизни, становились агрессивными зверями. Отнять пайку, вырвать глоток баланды было там фонтом жизни. День передышки, видпочинку или по-лагерному «канта» было часто спасением. Недаром говорят: «день канта год життя».

По любому капризу начальства руки и ноги связывали в пучёк и ложили замерзать или, позднее, летом, — на съедение комарам и мошкё.

«Не исправлять, а истреблять вас — бешеных врагов народа» — твердили чекисты от рядового солдата, суки-бригадира, — до золотопогонников.

Люди начали увечить сами себя, щоб отхватить хоть несколько дней передышки. Вши заедали. Чем больше слабел человек, тем больше у него было вшей и не только в белье. Во всех швах телогреек кишели снаружи бесчисленные большие серые воши. Нижнее бельё потеряло свой первоначальный цвет и стало кровавобурым. Нигде нельзя было найти глазами серую точку ткани: сплошь ползали, копошились, лазили друг по другу и по бурому белью воши. Ничто не помогало. Лютовали и клопы. Смерть стала ежедневной, обычной. Помню: бувало все тело болыть. В глазах плыветь затуманенный мир. Даже холодное солнце кружится в первозданной космической пыли. Как болыть спина, ребра, грудь! Как рвётся все внутри! Застарелый шквальный кашель вызывает боль даже в отекших ногах, в тяжких ресницах, за ушами и подмышкой, а на работу «без последнего вылетай» — в смертную стужу, в полярный, насквозь пронизывающий ветер, сквозь позёмку и пургу тащись в котлован и давай кубики — иначе ломик суки прикончит и этот бред и хрупкую надежду.