Изменить стиль страницы

— Верю, — буркнул меньшевик.

— Может боишься, изнасилуем? Не дрефь! Свободы мне не видать, рот мне разорвать, фраером буду… По ростовски нараспев побожусь!

— Не взыщи, останусь тут.

— Воля твоя, батя. Обижаешь. Я страсть как охоч до бывалых, ученых. Мне лагерь интереснее воли потому, что здесь на каждом шагу настоящие люди, а на воле — кастрированные, оглушенные, запутанные кролики, оболваненные эгоисты, придурки, серяки с отбитыми памерками и над ними мастодонты, мокрушники, сосатели. Как зовут тебя, батя? Будем знакомы. Я — Олег Иванович Черепеня, по кличке — «Запридух».

— Я — Николай Денисович Кругляков.

Черепеня соскочил вниз:

— Кончили шмон, хлопцы?

— Ждем команды «Саморуба».

Через минуту с середины вагона послышались крики:

— Начальничек! Сажай в отдельное купе!

— Нас тут контрики развращают!

— Не хотим сидеть с фашистами! — орал «Клык».

— Пейте мою кровь, сосите с меня соки! — визжал Гарькавый.

— Начальник, нас тут политической невинности лишают! — с напускной серьезностью выкрикивал Черепеня.

В проходе показался ефрейтор.

— Что за крик?! Вы меня не знаете, так вы меня узнаете! — петушился ефрейтор.

— Зови старшого! — кричали хором воры.

— Акулы Уолл-Стрита нас вербуют!

— Барахла надавали, лишь бы мы в банду Рокфеллера подались!

— Проводите промеж меня воспитательную работу, а то я за себя не ручаюсь! — блажил хохочущий Хрущев.

Гвалт поднялся яростный. Воры стучали в решетки, стены, пол. Все двадцать пять глоток выли, свистели, улюлюкали в разных клетках. От шквала похабнейшей ругани, казалось, померкли лампочки.

— Отдельное пролетарское купе! — кричал Черепеня. — Для верных сынов народа! Для блока коммунистов и беспартейных! Для авангарда прогрессивного человечества!

— Нас враги народа удушат! — вторил Хрущев, — заразят нигилизмом, в идеалисты постригут.

Старший сержант, притворно негодуя и матерясь, открыл два купе в конце вагона и перевел туда воров.

Малинин, выходя из центральной клетки, потащил с собой Пивоварова, одетого в лагерные тряпки.

— Что упираешься, сука! — кричал Малинин на Пивоварова. — С тех пор как выскочил из ворот, откуда вышел весь народ, воруешь, а сидеть с фраерами хочешь? Кровь их пить!

— Чего кобенишься, — поддержал Малинина старший сержант, отмахиваясь от лепета Пивоварова. — Топай!

Пренебрежительно он толкнул Пивоварова, и воры, улюлюкая, потащили его с собой.

4

Плотно поужинав, старшие воры забрались на среднюю полку, уселись по-турецки кружком и принялись за карты. Их обнаженные по пояс тела пестрели порнографической татуировкой и рубцами.

А внизу, Сеня Гарькавый, без времени состарившийся мальчик, напевал дребезжащим альтом:

Пилим, рубим и складаем,
Всех лягавых проклинаем.
Эх, зачем нас мама родила!

Лукаво подмигивая выцветшим глазом Пивоварову, он продолжал:

Слушай и наматывай, братва,
Почему мы плотим им сполна:
На пеньки нас становили,
Раздевали и лупили.
Эх, зачем нас мама родила!

Все громче звенела лихая песня, все азартнее разгорался отчаянный блатной мотивчик и более осмысленными и выразительными становились грустные глаза певца.

Сами понимаете, друзья!
Почему клянемся мы всегда:
Гадом буду — не забуду
Про начальника — зануду
и про пузо ждущее ножа!
Ножа!

— Сеня, голубка, пропой про Воркуту, — прохрипел явно растроганный Трофимов.

— Верно, про полярный круг, про кралю, — поддержали другие, — крой, Сеня, бога нет!

Чуть слышно, заунывно, из мглы безнадежной тоски выплывала песня:

За полярным кругом, в стороне глухой,
Черные, как уголь, ночи над землей.
Волчий вой метели не дает уснуть.
Хоть бы луч просвета в эту тьму и жуть!
Часто вспоминаю ветхое крыльцо,
Длинные ресницы, смуглое лицо.
Знаю, одиноко ночи ты не спишь,
Обо мне далеком думаешь, грустишь.
За полярным крутом жизни долгой нет.
Лютой, зимней вьюгой заметет мой след.
Не ищи, не мучай, не терзай себя.
Если будет случай, вспомни про меня.

Затем без паузы, но изменив мотив:

Я молчу в толпе несметной
Только в сердце крик,
Вечный холод межпланетный
В душу мне проник.
В тьме полярной над толпою
Образ твой передо мною.
Зосенька, Зосенька!
Ты одна на свете,
Зосенька!

Затих вагон. Бросили карты и пригорюнились воры, а слабый, порхающий и дрожащий как огонек свечи голосок метался, жаловался, тосковал:

Пусть я падаю в строю —
подымусь.
Жди меня и я вернусь.
Возвращусь.
Подымусь и возвращусь,
к сердцу милому прижмусь…
Зосенька, Зосенька!
Ты одна на свете!
Зосенька!

И вдруг, сорвавшись с места, жестикулируя не только руками, но и каждым мускулом тела, Гарькавый стал исступленно навзрыд выкрикивать:

Мать от голода помёрла,
Батя сгинул на войне,
А меня конвои возят
По замученной стране.
Бей! Режь! Рви! Жги!
За мамашу отомсти!
За сестренок не прости!
Бей! Режь! Рви! Жги!
Бей! Режь! Рви! Жги!
Дрыном гада оглуши!
Палачу, сексоту, сосу,
Сквозь печенку нож проткни!

Гарькавый отплясывал под рев, пение, выкрики, хлопки окружающих. Он хлопал руками по полу и по подошвам ботинок, нещадно молотил свои худенькие поджарые бока, умудрялся даже засовывать грязные пальцы в рот для хлопка и свиста. Все его тело извивалось и тряслось. Любая цыганка позавидовала бы выразительности, неистовости, экспрессии его танца.

Воевали — не пропали
И теперь не пропадем.
Мы фашистам в гроб наклали
И чекистам накладём.
Мы на нары тра-та-та
И под нары тра-та-та,
Но работать на сосателей
Не будем никогда.
Бей! Режь! Рви! Жги!
Шишкомотов потроши!
Кровожадного вождя
Режь для общего борща!
Бей! Режь! Рви! Жги!