Изменить стиль страницы

Пивоваров проглотил вздох облегчения.

— Спасибо, Герасимович. Ценю твою дружбу. Только боюсь — отвык. С баланды не до того. Не хочу себя расстраивать, выводить из равновесия, которого с таким трудом добился.

— Как хочешь, — недовольно буркнул Герасимович. — Предложу еще Журину. Вольте никому не доверю.

Журин тоже отказался. Герасимович вышел из барака. К Пивоварову подсел Писаренко.

— Слухай, сынок, — тихо окликнул он Пивоварова. — Ты с Герасимовичем не особенно. Дружба у него с шофером Ефремовым — ссученным фраером. Земляк мой балакав, что Ефремов в вийну ходыв з чекистами по хатам колгоспников и видбирав усе: моток шерсти найдуть — виднимуть, варежки, овчину, полушубок, валенки — все видбирали, для фронта — мол. Жинок, старых и малых оставляли босыми, голыми. Из чекистов цей Ефремов.

— Может это, дорогой Писаренко, не имеет отношения к Герасимовичу? — высказал предположение Пивоваров. — Может быть, сблизились они как шоферы: помогают друг другу в ремонте, запчастями?

— Не то, сынку. Слухай старого. Чую — не то. Мени тут усё видно. Герасимович крутиться тильки коло мудрых. Давеча все к евангелисту Кобзеву ластился, а третьего дня пидслухал я на улице у темноти балачку Герасимовича с каким-то типом. Голос Герасимовича я знаю, а второго не распизнал. Герасимович казав:

«К христосикам — особое внимание. Усе — контрики. Часто люди не верять у Бога, но к религии тягнуться, бо це не так сильно преследують як антисоветчину. Человик для своей души угощение делает: идеть у церковь, постоить мовча рядом с такими як и вин, поругает тихонько власть, душу отведеть».

Собеседник Герасимовича видповидав:

«Против жидов лають — тоже душу отводят. Злы-то воны на власть. В душе воны клянуть власть, а на словах — жидив. Воны так маскують злобу к нашей власти. За травлю жидив не преследують, можно распинаться; вот и куражутся, а в думках воны против власти брешуть и каждый разумеет это без лишних слов».

— Понятно, Пивоваров? — поднял указательный палец Писаренко. — Сам слыхал. Темно дило. Бачил я на своем вику в лагере переодетых чекистов. Тут завсегда учли чекистских школ, переодетые в зыков, практику проходют. Бачил я таких писля, со звездочками на чекистских погонах. Хитро бисово дило! Щоб миллионы нас таких обгулять, надо хитрую чеку иметь, очень умную, и научны институты, щоб изыскания робылы, как лучше нашего брата охмурять. Это все не байки. Бачил сам людей, що в таких исследованиях працювалы. Марксисты, кляп им в дыхало!

— А может марксизм тут ни при чём? — неуверенно возразил Пивоваров.

— Марксизм за колгоспы, — напирал Писаренко, а — колгоспы — паскудно дило. Нет там заинтересованности — барщина. Заинтересованность пробують даты — но грошовую, из-за неё нема смысла горб наживаты. Дают горбушку, а виднимають тыщу горбушек, добытых твоей працей. В колгоспи живемо як у казарми, а у людей наклонности разные. Одному треба прибушлатиться, а другой о хати человеческой усе життя мечтает, третий охоч сад растить, чи пчел разводить, а в колгоспе робы що прикажуть, живи як укажуть. Дають стильки, щоб усе життя достатка и, особенно, запаса не имел, дабы вынужден був день в день жилы выматывать за пайку.

Все у нас дають як собаци. Що может бути гирше ниж це «дають». У тебе ничого своего, усе тоби дають и, конечно, отбросы и те в обрез, экономно, жалеючи: «на тебе боже, что нам не гоже». Раньше всего — государству на мировой захват и щоб начальницы сытых кобелей на бульварах прогуливали, а писля — нам кость с барского стола, огрызки на трудодни, щоб житы — жил, а… бильшего не робыл. Сыт не был и с голоду не подох. Гнилое дило твой коллективизм. Против народа это. Так по здравому смыслу. Куркули при царе бильше платили, чем сейчас начальники. За границей робитник в десять раз бильше получаеть, чем наш вильный робитник. Многое тут у лагери люди разъяснили.

— Ну, а если колхозы — добровольные? — спросил Пивоваров. — В деревне сейчас мужчин нет, одни женщины с детьми. В своем индивидуальном хозяйстве они не управятся. Есть, ведь, добровольные коммуны.

— Бывають добровильцы, — ответил Писаренко. — Берман, вон, казав, что десь есть страна, где всё сильское господарство пид коммуной добровильной и порядки там мировые, но «за морем тялушка — полушка». Що нам «журавель в небе, дай нам зараз воробья в жменю». Що там и як — невидомо, а у нас як не бийся, колгосп богатый, а государство один чёрт сдерёть с него и с тебе так, щоб ты бедняком остался, беднее рабочего був, щоб всегда за кожный шматок хлиба усе життя укладал в працю, из которой почти усе виднимае начальство. Паскудно дило. Усе на революции, на захваты, а нам — шиш, произвол, горе, пайка.

Тыщи способив есть у начальникив, як з нас душу вымотать, — продолжал Писаренко. — К примеру — налоги. Беруть ци налоги со всей записанной земли, а обработать бильше половины цей земли большинство колгоспив не может. Нема мужчин, тягла, навоза, людей. Другой раз посеемо много, а убрать усе ривно не успеваем. Писля сдачи налога везешь остальное, вроде як добровильно, тому же государству по ценам государственным грабительским и никуда от цього не видвернешься. Богатый колгосп — бильше сдаеть, бидный — меньше, но сдають до тех пор, пока усе заберуть, а колгоспнику в лучшем случае оставят стильки, щоб его зарабиток, включая и добытое с приусадебного участка, не превышал заробиток городського рабочего. Робитник же, видомо, як живеть: гол и бос.

Из колгоспа никуда податься не можно. Нема паспортив. Уедешь — в лагерь посадять. Тильки из армии можно в село не возвращаться — и парубки никогда не вертаются. Оседают в городах. В селах одни старухи да бабы бесятся. Ежели, скажем, в конюшне есть жеребец — найдешь бабу конюхом. Нет жеребца — дудки, без конюха майся.

— Может дело-то не в порочности колхозной системы, — допытывался Пивоваров, — а в порочности государства-диктатора?

— Не видал ты, Юра, колхоз, не едал хлеб как навоз, — сердился Писаренко. — Ты, вот, к примеру, читав, що не успевають убрать урожай: пид снегом остается. А знаешь, вид чого? Вид того, що це выгодно колгоспникам. Не выживуть они иначе. Остаеться, к примеру, хлиб на корню. Упадет снег. Морозец. Зерно в элеватор не годно. Так мы его из-под снега серпами, и сушим, няньчим по хатам, потом — едим. Картофель остался пид снегом. Кто его для колгоспа будет выкапывать, очищать от снега и грязи — руки морозить, мыть в помещении, сушить, сортировать подмерзшее? Для колгоспа никто цього не зробыть, а для себе — с толстым удовольствием. Днем и ночью копаемо и чистимо, моемо и сушимо, сортируемо и усе в прок идет — соби да худоби. Или сенокос. На кой ляд он колгоспнику, когда усе до последней травинки идеть для сенопоставок, для общественного скота, вид которого колгоспник ни шиша, даже навоза не имеет. Вуду я косить им? Бывает накосимо стильки, що для общественного стада излишне, но все ривно — людям не дадуть: начальство заставит прикупить скот, взять на прокорм из бедного колгоспа, отдать сено государству чи видному колгоспу, районные тузы своим коровам рвуть. В общим, все що хочешь робят, лишь бы людыне не дать. Тоже и с силосом. Поэтому-то колгоспники делають усе, як попало, на швырок, без души, як полегче — очки втирають все всем. До праци выходят около полудня, працують спустя рукава, для виду — и хлеба немае, урожая немае. Из-под сучьей палки толку не бывает — одно вредительство. Писля трепачи оруть: «що це за явление людям на удивление — земли полно, людей много, а хлеба нет?!». Нет и не будет. Не дадим. Глупо дило. Нехай дуракив жовтых чи сизых по африкам шукають, а мы — ложим на цю справу с прибором.

5

В барак вошел помпобыт Романюк — щёголь, крикун, матерщинник, лихач из заблатненых завмагов.

— Пяхота! — зычно рявкнул он. — Бегом в вещкаптерку за ботинками! Живо! Зевало не разевай и после не пеняй, если недомерки иль рвань достанется. По блату вам первым объявляю, как есть вы кролики и рогатики.

Все понеслись к каптерке.