— Доктор Струэнсе, — сказал Кристиан тихим голосом и так серьезно, словно он никогда не был тем безумным мальчиком, который играл под министерским столом со своим пажом и собакой. — Доктор Струэнсе, я вас настоятельно прошу. Королева одинока. Позаботьтесь о ней.
Струэнсе просто остолбенел.
Он положил перо и через некоторое время сказал:
— Что Ваше Величество имеет в виду? Я Вас не совсем понимаю.
— Вы все понимаете. Позаботьтесь о ней. Я не в силах нести эту ношу.
— Как я должен это понимать?
— Вы все понимаете. Я люблю вас.
Возразить на это Струэнсе было нечего.
Он понял и не понял. Неужели король знает? Но Кристиан лишь слегка коснулся его руки, посмотрел на него с улыбкой, столь болезненно неуверенной и одновременно столь прекрасной, что Струэнсе ее уже не забыть, и потом он, едва заметным движением, соскользнул со стола и вернулся к маленькому негритенку и собаке под стол, где боль была невидимой, и черный факел не горел, а существовали лишь собака и негритенок.
И где все являло собой тихое счастье и преданность в той единственной семье, которая досталась Кристиану VII.
2
Гульберг присутствовал при том, как разоружалась лейб-гвардия, и, к своему удивлению, увидел, что граф Рантцау тоже пришел понаблюдать за этой новой, предпринимаемой в целях экономии, мерой.
Сбор оружия, предметов одежды. Роспуск по домам.
Гульберг подошел к Рантцау и поздоровался; вместе и в полном молчании они наблюдали за этой церемонией.
— Преобразование Дании, — выжидающе сказал Рантцау.
— Да, — откликнулся Гульберг, — сейчас происходит много преобразований. Все делается в очень быстром темпе, как вам известно. Насколько я понимаю, вас это радует. Ваш друг, Молчун, чрезвычайно расторопен. Я сегодня утром прочитал еще и декрет «О свободомыслии и свободе слова». Как неосторожно с вашей стороны. Упразднять цензуру. Очень неосторожно.
— Что вы имеете в виду?
— Этот немец не понимает, что свобода может быть использована против него самого. Если этому народу дать свободу, начнут писать памфлеты. Возможно, и против него самого. То есть против вас. Если вы его друг.
— И что же, — спросил Рантцау, — будет содержаться в этих памфлетах? Как вы полагаете? Или вы знаете?
— Народ так непредсказуем. Возможно, будут написаны откровенные памфлеты, рассказывающие правду и распаляющие несведущие массы.
Рантцау не ответил.
— Против вас, — повторил Гульберг.
— Я не понимаю.
— Массы, к сожалению, не понимают благодати просвещения. К сожалению. Для вас. Массы интересуются лишь грязью. Слухами.
— Какими слухами? — спросил Рантцау, на этот раз очень холодно и настороженно.
— Вам, вероятно, это известно.
Гульберг посмотрел на него своими немигающими волчьими глазами и на мгновение ощутил нечто похожее на триумф. Только такие, совершенно незначительные и всеми пренебрегаемые люди, как он, ничего не боятся. Он знал, что Рантцау — это пугало. Этот Рантцау, с его презрением к чести, обычаям и к парвеню. Как же должен он был, в глубине души, презирать своего друга Струэнсе! Парвеню Струэнсе! Это было совершенно очевидно.
Он презирал всех парвеню. Включая Гульберга. Сына владельца похоронной конторы из Хорсенса. Хотя разница между ними заключалась в том, что Гульберг мог не испытывать страха. И поэтому они стояли здесь — парвеню из Хорсенса и глупец-просветитель граф, — как два ненавидящих друг друга врага, и Гульберг мог говорить все это спокойным голосом, словно бы опасности и не было. Словно бы власть Струэнсе была лишь забавным или пугающим эпизодом в истории; и он знал, что Рантцау известно, что такое страх.
— Какими слухами? — повторил Рантцау.
— Слухами о Струэнсе, — сухо ответил Гульберг, — говорят, что эта юная распутная королева уже раскрыла перед ним свое лоно. Нам не хватает только доказательств. Но мы их добудем.
Рантцау, лишившись дара речи, уставился на Гульберга, как будто был просто не в силах осознать, что кто-то способен выдвигать столь неслыханные обвинения.
— Как вы смеете! — сказал он в конце концов.
— В этом-то и разница, граф Рантцау. В этом-то и разница между нами. Я смею. И я исхожу из того, — совершенно нейтральным тоном сказал Гульберг, прежде чем повернуться и уйти, — что вам очень скоро придется выбирать сторону.
3
Он совершенно неподвижно лежал в ней, ожидая ударов пульса.
Он стал понимать, что наивысшее наслаждение наступало тогда, когда он дожидался ударов пульса, глубоко проникнув в нее, когда их плевы дышали и двигались в такт, мягко пульсируя. Это было самым потрясающим. Ему понравилось дожидаться ее. Ей не требовалось ничего говорить, он научился почти сразу же. Он мог совершенно спокойно и подолгу лежать, заведя свой член глубоко в нее, и прислушиваться к ее слизистым оболочкам, будто бы тела их куда-то исчезали, и существовали одни лишь гениталии. Он лежал спокойно, почти не шевелясь, ни тел, ни мыслей у них больше не было, и они оба целиком концентрировались на том, чтобы слушать удары пульса и ритм. Существовали лишь ее влажные, мягкие слизистые, она, почти незаметно, бесконечно медленно, пошевеливала нижней частью своего живота, он осторожно ощупывал ее изнутри своим членом, словно это был что-то ищущий кончик языка; он спокойно лежал и ждал, ожидая ударов пульса, словно пытаясь отыскать ее пульсирующие поверхности, которые должны были начать биться в такт с его собственным членом, потом он тихонько шевелился и ждал: скоро должно было настать мгновение, когда он сможет почувствовать, как она сжимается и расслабляется, сжимается и расслабляется; его член все лежал, выжидая, в ее узком влагалище, и тогда ему удавалось ощутить некий ритм, некий пульс. Если он выжидал, то пульс появлялся, и когда он его обнаруживал, то все могло происходить в том же ритме, что и удары ее внутреннего пульса. Она лежала под ним, прикрыв глаза, и он чувствовал, что она дожидается ударов пульса, они оба ждали, он — глубоко в ней, но их тела уже словно бы не существовали, а все концентрировалось в ней: плева к плеве, плевы, которые медленно, незаметно разбухали и снова опускались в ожидании ударов пульса, которые медленно приспосабливались друг к другу и совершали совместные движения, очень медленно, и когда он ощущал, что ее слизистые и его член обретают одно дыхание, он мог медленно начинать двигаться, в ритме, который иногда пропадал, и тогда ему приходилось снова лежать спокойно, пока он не обнаруживал удары пульса, и тогда его член мог снова дышать в такт с ее слизистыми, медленно; именно этому медленному ожиданию пульса потаенных слизистых она его и научила, он не понимал, откуда ей это было известно, но когда этот ритм появлялся, и их плевы начинали дышать в такт, они могли медленно начинать двигаться, и возникало это неслыханное наслаждение, и они растворялись в едином долгом, неспешном дыхании.
Очень спокойно. Дожидаясь этих внутренних ударов пульса, этого ритма, а потом их тела исчезали, и все концентрировалось только внутри нее, и он дышал своим членом в такт с ее слизистыми, и никогда прежде он не испытывал ничего подобного.
Женщин у него было много, и она не была самой красивой из них. Но никто еще не учил его дожидаться ритма слизистых оболочек и глубинных ударов пульса своего тела.
Они устроили так, что местоположение их комнат облегчало им возможность потихоньку проникать друг к другу, и в ту зиму любовью они занимались уже с меньшей осторожностью. Они также все чаще совершали совместные поездки верхом, в мороз, под легким снегом, по замерзшим полям. Они начали ездить верхом вдоль берега.
Она скакала на лошади по воде, проламывая прибрежный лед, волосы у нее были распущены, и ничто ее не заботило.
Она весила три грамма, и только тяжесть лошади не давала ей взлететь. Зачем ей было защищать лицо от летящего снега, раз она была птицей. Теперь она была способна видеть дальше, чем когда-либо прежде, мимо дюн Зеландии, мимо норвежского берега, к Исландии и до самого высокого айсберга северного полюса.