Мои родители инженеры, они работают в «почтовом ящике», проектируют какие-то приборы, устройства, дома я слышу слова «снять характеристики», «довести до ума», их работа настолько секретная, что мне нельзя даже упоминать о ней в школе, только я не знаю сам толком, о чем же мне нельзя упоминать.
Я знаю, что в убийстве Павла был замешан его собственный сын. Как это – сын убивает отца? Не представляю. Рядом с Михайловским садом – только с другой стороны – был убит еще один император. Вижу темные очертания храма, построенного на месте убийства. Говорят, Спас-на-Крови собираются срыть. Рядом невысокий дом, когда-то принадлежавший церкви. В коммунальной квартире бывшего церковного дома росла моя мама – ей было двенадцать, когда в храм попал, но не взорвался немецкий снаряд. Странно, до войны она часто гуляла по саду, но даже не слышала никогда о существовании выползков. Вот удивится, когда принесем полную сумку.
Больно ли червяку, когда его насаживают на крючок? Отец говорит: наверное, больно, только сам червяк об этом не знает. Спустя тридцать лет правительство Норвегии, вняв «зеленым», тем же задастся вопросом и профинансирует научные исследования по этой теме. Ученые придут к выводу: червяку не больно. Червяк боли не знает, скажут ученые. А то, что он извивается на крючке, – это все рефлекторное.
Чем глубже ночь, тем смелее выползки показываются из своих норок, брать их становится проще. Особенно много в южной стороне сада – там, где гранитные ступени ведут к Михайловскому дворцу.
Здесь все Михайловское – сад, замок, дворец.
Почему-то им нравится обитать поблизости от каменных плит.
И еще они любят, когда рядом деревья.
Здесь дубы, липы и тополя.
Мертвый древний дуб – нам вдвоем не обхватить руками, – из его ствола вырублено многофигурное нечто. На всю высоту. А высота – трехэтажного дома. Он и днем страшноват, ночью лучше и вовсе не светить фонариком на лобастые головы…
Отец говорит, что эти головы старше его самого. И что мастер вложил какой-то в них смысл. Никто не знает какой. Мертвый дуб не переживет реконструкцию сада – лет через тридцать его распилят на части.
В Ленинграде еще не практикуют ночную подсветку исторических зданий. Замок Павла со шпилем, храм, дворец теряются в темноте. Ночь безлунная. Боятся ли выползки луны? На Садовой гаснут светильники – экономия света. Как это – быть червяком? Жить в земле? Выползать ночью наружу?
Почему он червяк, а я человек?
Это правильно. Но справедливо ли это?
На работе у отца сплошь рыбаки. Собираются на Селигер за налимом. Налим любит выползков. Сумка, полная выползков, будет храниться у нас в холодильнике.
Тайна, известная мне: другой император, бронзовый, вместе с конем был в блокаду засыпан песком и землей, – и вот здесь, в этом саду, возвышался над ним высоченный курган – представляю какой. Очень загадочный памятник – в мирное время к нему не знали, как относиться: плохой он или хороший. Царь, конечно, плохой, его хотел убить Александр Ульянов. А памятник, он хороший? Зачем же его перетаскивают с места на место? Нет его больше в саду, но я знаю, он где: он во внутреннем дворике, это рядом, я видел. Тяжелая маркиза надежно закрывала в музее окно, но щелка все же была, и он там стоял. (Маркиза – не женщина, а занавеска.) Вернее, лошадь стояла. Император сидел неподвижный верхом. Он был, как и мой отец, засекречен. Пройдут годы, его рассекретят и установят на месте ленинского броневика, того самого, рядом с которым я принят был в пионеры.
Инженер из меня почему-то вышел плохой. Расставляю слова, чем и живу.
А еще здесь были грядки во время блокады. Дождевые черви, разрыхляя садовую почву, приносят известную пользу земле, а овощи они не едят. Может быть, выползки, которых мы собираем, – потомки тех, что разрыхляли почву блокадного огорода.
Пытаюсь представить себя разрыхлителем почвы – в норе. Нет у меня ни рук, ни ног, ни глаз, ни ушей… есть только длинное-предлинное голое тело, которым прижимаюсь к чему-то (я же не знаю слово «земля»!)… рот, он есть, упирается в землю (но я не знаю ни «рта», ни «земли»), я вытягиваюсь вперед, проникая в твердое заостряющейся головой… у меня нет головы, но был бы я человеком, и была бы у меня здесь голова… и, проникнув ненамного вовнутрь, начинаю, телом сжимаясь, разбухать головой, которой нет у меня, но была бы, если бы я был человеком… так я расширяю пространство норы. А потом сокращаюсь. И снова, длинный-предлинный, упираюсь ртом в твердую землю…
Самое жуткое, что я совершенно один. Нет ни родителей, ни друзей. Никого. Я один – сокращающийся и удлиняющийся… заглатывающий крохи земли и кусочки гнилушек…
А если бы мне сильно не повезло и я бы родился не в семье людей человеком, а червяк породил бы меня червяком… был бы я всю жизнь червяком… и никто бы не знал, что этот червяк – это я… Никто, ни одно существо на свете!.. И если бы мой отец, у которого я б не родился, насаживал меня на рыболовный крючок, разве бы думал он обо мне?… Ему бы и в голову не пришло, что на крючке это я… что это я извиваюсь… Да я бы сам о себе не знал ничего (что это я, я б такого не знал!..)… Даже тогда, когда бы я вылезал наполовину из норки и было бы мне хорошо, я бы не думал ни о себе, ни о мире, в котором живу, потому что червяк не знает, как думать, а просто живет…
Мы, собиратели выползков, бродим по саду и невольно встречаемся на Большой Проплешине (днем здесь мальчишки гоняют мяч). Один, который с ведром, угощает двух других «Беломором». Отец не курит уже несколько лет – говорит, что свое откурил. «Не с одной», – говорит который с корзиной и, дав прикурить первому, гасит спичку. Потом со второй спички дает прикурить второму, с третьей – сам прикурил. Обсуждают добычу и кто поедет куда. Кто за налимом, кто за язем, кто за сомом. Спорят, как лучше приманивать крупную рыбу. Мы с отцом возвращаемся к павильону, что придуман архитектором Росси. Я отчетливо вижу: никто на стуле не спит. Спрашиваю отца, почему нельзя вдвоем прикуривать от одной спички. Он отвечает, что это окопный закон. Снайпер успеет прицелиться на огонек и снять второго.
Я не понимаю, шутит он или нет. Если был бы здесь снайпер, где бы сидел? На крыше дворца? На суку столетнего дуба? Оглядываюсь по сторонам, всматриваюсь в темноту.
С Невы доносится гудок. Плывут корабли. Выползки привыкли к ночным гудкам, они их не боятся. Мосты разведены, но нам с отцом не надо тревожиться, – мы живем на этой стороне, а через Фонтанку мосты не разводят.
Мы перелезаем через ограду, минуем замок и цирк, идем вдоль Фонтанки пустынным городом. Сумка, полная выползков, лежит у отца в рюкзаке.
Выползки живут по нескольку лет. Неужели это правда, что они не чувствуют боли? Трудно поверить. Трудно представить, но, может, кто-то из них – мой ровесник?… Господи, как хорошо, что я человек!