И все это рядом – передо мной! А я не взял пистолет!
Другие тоже стали спрашивать, но нечетко, сумбурно. К ним у него не было интереса.
Я тоже хотел: Борис Николаевич, неужели вы, правда, не пойдете сегодня в балет? (… или в оперу?) (Я еще не терял надежду.)
Но тут широкая спина заслонила от меня президента.
А спросил бы – хрен бы они сказали.
Следователь, кстати, был настолько любезен, что показал мне потом газету: Ельцин, оказывается, в этот день возлагал цветы к монументу Пушкина.
Он грузно определил свое тело в машину. И все помощники и клевреты разбежались по своим авто. И весь кортеж медленно тронулся и повернул с Московского на Фонтанку.
Учительница стояла и смотрела на них, отъезжающих. К ней приставали журналисты из президентского пула. Мент-подполковник просил нас покинуть проезжую часть.
Скоро на Московском возобновили движение.
И я очнулся.
Я стоял под светофором в домашних тапочках и понимал, что такого шанса никогда больше не даст мне судьба. Почему я не взломал дверь в ванную? Но разве мог я догадаться, что такое случится и что он выйдет наружу из бронированного автомобиля?
Мог! Мог! Мог! Я просто обязан был это предвидеть!
Я видел себя стреляющим в президента. Я видел падающего – его. Я видел удивленные лица зевак, не смеющих поверить в освобождение от тирана.
Я бы мог даже спастись. У меня не было такой задачи. Но я бы мог бросить мой пистолет и побежать в подворотню.
Я просто видел, как я бегу в подворотню дома номер восемнадцать и пересекаю двор. Те, кто, опомнившись, мчатся за мной, думают, что я идиот, – ведь там впереди очевидный тупик… Это я идиот? Это вы идиоты! А как насчет прохода налево? Там есть довольно широкая щель между глухой стеной и углом пятиэтажного дома. Вот я пробегаю мимо тополя, который тогда еще не спилили, и устремляюсь налево, и вот я уже в прямоугольном дворе, в котором нет ни одного подъезда, если не считать двери в бывшую прачечную… А? Каково? Отсюда два пути – во двор по адресу Фонтанка, сто десять, или во двор по адресу Фонтанка, сто восемь, мимо бетонных развалин древнего туалета. Лучше – в сто восемь. Меня никто не ждет на Фонтанке!.. А можно рвануть по лестнице на крышу, а по крышам здесь одно удовольствие уходить!.. По крышам легко убежать аж до самой крыши Технологического института!..
Или по глухой невысокой кирпичной стене вскарабкаться, это возможно, на пологую крышу строения, принадлежащего военному госпиталю… Через больничный сад я быстро дойду до проходной на Введенском канале… а можно через решетку – на Загородный, с другой стороны квартала!
Я бы запросто мог уйти!
А мог бы остаться. Мог бы сдаться. Я бы сказал: Россия, ты спасена!
О, они бы мне памятник еще поставили! Прямо там, в саду напротив дома Тамары! Прямо рядом с мраморным верстовым столбом, восемнадцатый век, архитектор Ринальди!
Только мне не нужен памятник! И доска мемориальная мне совсем не нужна на доме Тамары!
Вы не знаете, как я Тамару любил!
Вы не представляете, как я ненавидел Ельцина!
И этот шанс был упущен. Я бродил по городу. Я добрел до Сенной, потом до Гороховой. Переходя деревянный Горсткин мост, я хотел утопиться в грязных водах Фонтанки. Деревянные быки торчали из воды (это против весеннего льда), я смотрел на них и не знал, как буду жить.
Лучше бы я тогда утопился! Было бы намного лучше…
Я не помню, где я был еще, я не помню точно, о чем думал. Я даже не помню, зашел ли я в рюмочную на Загородном или нет. Экспертиза потом показала, что был я трезвый. А мне казалось, что я не в себе.
Одно я знаю точно, я знал, что никогда себя не прощу.
В этом городе ночи в июне белые, но мне казалось, что потемнело, или это, может быть, в глазах моих стало темнеть. Помню, пришел домой. Помню, Тамара телевизор смотрела. Я не хотел, чтобы Тамара услышала выстрел, я хотел застрелиться на заднем дворе. Вошел в ванную, достал пистолет, зарядил. Спрятал за ремень брюк. Посмотрел на себя в зеркало.
Ужасная рожа. А застрелюсь – будет хуже еще.
Я решил с ней не прощаться. Я не мог вынести минуты прощанья. Я устремился к двери, чтобы уйти. И тут она вышла из кухни, где ящик смотрела, и мне сказала.
Она мне сказала.
Она сказала мне: где ты был?… ты все пропустил?… ты ничего не знаешь?… ты только подумай, передавали во всех новостях, сегодня прямо перед нашими окнами такое случилось! Учительница остановила машину Ельцина! Одна живет в однокомнатной квартире со взрослым сыном, и он обещал дать им новую квартиру!
Я замер.
Вот, вы все ругаете Ельцина, сказала Тамара, а он квартиру дать обещал.
Дура! Дура! Дура!
Закричал я.
И выстрелил пять в нее раз.
Я не скрывал своих намерений и на первом же допросе сообщил, что хотел застрелить Ельцина.
Меня куда-то возили. Меня допрашивали высокие чины. Я рассказал про пистолет, про трубу в ванной. Назвал все имена, потому что они думали, что я убил сообщницу. Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро… Плюс тот в кепке писатель.
Только Емельяныча я не выдал. И организацию, стоявшую за его спиной.
Сначала они не верили, что я одиночка, а потом вообще не верили ничему.
Странно. Могли б и поверить. В то время одну за другой разоблачали попытки. Служба безопасности рапортовала о том. Еще до меня, помню, разоблачили банду кавказцев, сняли с поезда в Сочи, не дав им приехать в Москву. Один потенциальный убийца прятался на каких-то московских чердаках, имея нож при себе, – он дал признательные показания на допросе, судьба его мне не известна. Писали в газетах, сообщали по радио.
А вот обо мне – никто, ничего.
Про учительницу Галину Александровну, что жила на проспекте Маклина и остановила машину Ельцина на Московском проспекте, слышали все. А про меня – никто, ничего.
Я так и не знаю, в какой африканской стране выполнял интернациональный долг Емельяныч.
Доктор медицинских наук, профессор Г. Я. Мохнатый меня уважал, относился по-доброму. Но было непросто, я думал о многом.
Мне рекомендовано эти годы забыть.
Я живу во Всеволожске, вместе с отцом-инвалидом, у которого скончалась вторая жена. У меня есть отец. Он инвалид.
Иногда мы играем в скрэббл, а по-нашему – в «Эрудит». Мой отец почти не ходит, но память у него не хуже моей.
В Санкт-Петербург я попал за долгое время впервые. Мне рекомендовано сюда не попадать.
Я сожалею, что так получилось. Я не хотел ее убивать. Моя большая вина.
Но как мне кому объяснить, как я, по сути, Тамару любил?! Кто любил хоть кого-нибудь, тот поймет. У нее была масса достоинств. Я не хотел. Но и она. Ей не надо было. Зачем? При таком избытке достоинств и такое сказать! Нельзя же быть непроходимой дурой. Нельзя! Дура. Такое сказать! Нет, просто дура! Дура, дура, тебе говорю!
Любовь к Парижу
Официант принес счет в элегантной папочке на крохотном металлическом подносике. Берг, прикинув сдачу и будущие чаевые, положил в папочку зеленую купюру с готическим мостом и второй раз за эту минуту посмотрел на часы. Вероятно, официант решил, что посетитель торопится, но, если бы он действительно спешил, не стал бы, наверное, пить чашечку кофе более часа. Лицо Берга выражало досаду, быть может, растерянность, но отнюдь не нетерпение: он теперь сам не знал, куда и зачем пойдет. Просто пора уходить – встреча не состоялась. Ждать дальше было бессмысленно.
В этот момент и подошла к его столику рыжеволосая мадам, – минут двадцать назад ей уже довелось быть замеченной Бергом. Тогда ему бросилось в глаза необычное выражение лица – что, собственно, и отличало ее от других посетителей кафе, – какое-то восторженно-блаженное, словно ей что-то мерещилось чрезвычайно возвышенное и приятное; она одна сидела за столом, вот так улыбалась и бессмысленно водила пальцем по краю фужера, наполовину наполненного красным вином. В ней не угадывалось ничего специфически русского, но Берг почему-то решил, что наверняка русская, и, потеряв к ней интерес, отвернулся, чтобы больше не смотреть в ее сторону и не думать о ней. Теперь, услышав «Привет!», Берг несколько напрягся, сразу осознав, что зацепил ее взглядом тогда не случайно. Берг не был любителем встреч с прошлым. Время от времени он начинал жизнь с белого листа, не озадачивая себя подробной и долгой памятью.