Изменить стиль страницы

Валерка был лучшим из них, он умел вызывать во мне некое подобие оргазма, как мне казалось. Может, поэтому я жила с ним так долго?

Все-таки оргазм возможен только тогда, когда любишь. Никакой, даже самый техничный секс не способен вызвать в женщине того блаженного состояния, когда она качается волнах Великого Океана, и каждая клетка ее тела подчинена ритму и изгибам вечных волн…

Сначала – горячая судорога изливается из лона, достигая макушки, сладко замирает в мозгу и, отхлынув, повторяет набег.

Сергей говорил о Прекрасном Белом Цветке, который распускается в момент величайшего блаженства, пронзающего двоих. Но я не видела цветов, я плыла и говорила ему об этом, задыхаясь от некогда казавшегося невозможным, а теперь обретенным, подаренным, или возвращенным… и никак не удавалось поверить в греховность любви.

В тот майский вечер я ждала Вадика уже больше часа. Почему я не уходила со своего поста? Не знаю, надеялась на что-то, не могла поверить, что человек может просто так не прийти, искала причины, громоздила предположения одно нелепее другого. Ждала.

Парень, давно стоящий рядом и, видно, потерявший всякую надежду, сломался первым. Но, прежде чем уйти, подошел ко мне и подарил букет тюльпанов, предназначенный той, другой. Тем самым парень словно бы окончательно освобождался от тяготившей его неизвестности, он отказывался от рабства, и меня приглашал сделать то же.

Тюльпаны были удивительно свежими: на крепких мясистых стеблях качались молодые бутоны – алые, с желтыми прожилками у основания лепестков. Я взяла их.

Мы посмотрели друг другу в глаза, парень улыбнулся, и я улыбнулась в ответ. Мы стали заговорщиками, понимающими друг друга без слов. Мы едва не пожали друг другу руки…

И разошлись с бетонного пятачка у Памятника. Парень подарил мне частичку своей освобожденности, но свободу, свободу никто, кроме меня самой, не мог бы мне вернуть. Только, может, никакой свободы у меня и не было никогда; лишь наказание, давнее, далекое наказание желанием.

19

…что еще? Ах, да, глаз не поднимать, чуть не забыла… черный глянец линолеума под ногами, похожий на застывшую смолу; может это и есть смола… хотя, нет, не может: смола все равно липла бы к подошвам… Господи, о чем я думаю! Надо бы сказать что-нибудь; надо собраться, и сказать… Вот, только выстрою внутри себя все это… Господи! Как ужасно все, без подготовки, без предупреждения! Если бы сейчас снова темно и чье-то дыхание рядом, когда слова ложатся сами собой и убегают в темноту, непотревоженные… Бесшумные, как ночные птицы…

Воробей влетел в широко распахнутое окно предродовой палаты, уселся на железную грядушку опустевшей кровати, испражнился, звонко, победно чирикнул и, так же стремительно, выпорхнул на улицу.

– Прямо булгаковщина какая-то, – произнесла наблюдавшая за воробьем женщина.

– Мальчик. – уверено сказала другая, подтвердив свой прогноз кивком головы.

Я ждала девочку. Мне все говорили, что будет девочка. Знаете, как женщины смотрят на живот беременной, улыбаются, вздыхают, думая о своем, а потом говорят: «мальчик», или «девочка».

Я почему-то была уверена, что будет именно девочка. Наверно потому, что на протяжении всей беременности меня тянуло на шоколад и зефир, и еще – на черешню. Я ела ее в невообразимых количествах, крупную, мясистую, красно-желтую. Когда я появлялась на маленьком рыночке, возле автобусной остановки, недалеко от дома, где жила, то женщины, торгующие фруктами, наперебой приглашали меня к своим ведрам, наполненным вожделенной мной ягодой, гомонили, уговаривали попробовать и тоже пророчили мне девочку.

Беременность переносилась довольно легко. Токсикоз, мучавший на первых месяцах непереносимостью запахов подсолнечного масла сырой курицы, скоро прошел. И, несмотря на то, что к седьмому месяцу меня разнесло до шарообразности, я продолжала быть довольно шустрой.

– Ишь, какой пузырь! – Восхищались мне в след.

– Это только девочка так мать портит, у тебя все лицо в пятнах и поперек себя шире… Мальчики, они аккуратненькие, животик остренький…

Когда мне делали УЗИ, мой ребенок повернулся спинкой, словно никак не хотел открывать свой пол, секретничал. Но врачи и медсестры в один голос твердили, что у меня будет дочь.

Я догадываюсь отчего это происходило. Дочь у меня уже была. Давно. Тогда тоже было лето, у меня все дети рождаются летом. Я уверена, если мне еще раз вздумается рожать, то это снова произойдет именно в самое жаркое время года. Я же скорпион, по знаку, и все мои дети – раки. Так уж вышло.

Анна. Я хотела назвать ее Анной. Она умерла на пятом дне жизни в роддоме маленького степного городка и похоронена на местном кладбище моими обезумевшими от горя и стыда родителями.

Я помню, как роженицам принесли первый раз детей для кормления, я тоже готовилась, выставив из-под больничной рубашки налитую молоком грудь. Я ждала и улыбалась. Но мне не принесли ребенка, ни в тот день, ни на следующий. Меня вызвали к детскому врачу, и полная казашка в белом халате долго выясняла, чем я болела во время беременности, и чем болел отец ребенка. Не добившись от меня ничего вразумительного, она попыталась объяснить: девочка не выживет, и даже хорошо, что она не выживет, потому, что она больна, у нее высокое внутричерепное давление, и растет голова, буквально расползается по швам… Я не помню, что она мне еще говорила, у меня тоже начала расползаться черепная коробка, я не могла вспомнить за собой ни одной болезни, кроме примитивной простуды, и я не знала чем болел пресловутый «отец ребенка» – красавец Вадик, так и не ставший моим мужем.

Я лежала в палате вместе со счастливыми матерями, которым носили их мальчиков и девочек. Я убегала в коридор, когда они кормили и билась головой о стену, выкрашенную этой жуткой синюшной масляной краской, которой выкрашены стены всех больничных коридоров страны. У меня был жар, от застоявшегося молока, грудь распирало из-под полотенца, туго перетянутого, я горела и каменела вместе с моей грудью, мне хотелось выть, как раненой самке, потерявшей детеныша; но мне запрещали, запрещали, запрещали… Я была, как зачумленная. Мои соседки по палате боялись меня, но в родильном отделении не хватало мест, меня продолжали держать вместе с роженицами.

– Девочка умерла, – равнодушно сообщила нянька, – будете забирать, или отдать в крематорий?

Я замотала головой, я ничего не понимала. Что я могла ей ответить?

– Если труп не заберут, я тебе его в кровать подложу! – пообещала мне та же нянька через несколько часов.

Я снова висела на телефоне и что-то говорила плачущей маме.

Гробик отец заказал у себя на работе. Они забрали мою девочку и сделали все, как положено. Я ни разу не была на ее могилке. Не знаю, была ли мама. Мы старались не говорить об этом.

Сколько раз говорила я матери:

– Не обрекай ты людей и себя, молчи!

У матери глаз тяжелый. Слово скажет, припечатает.

Написала она письмо своей несостоявшейся свахе: «Так, мол, и так. И вам то же будет».

Прошло несколько лет, женился Вадим. И тоже была девочка, дочь, и так же умерла она в роддоме на пятые сутки, и никто ничего объяснить не смог.

Я когда узнала, позвонила матери, рассказала. Она вздохнула:

– Беру свои слова назад. Чего уж…

Вторая дочь Вадика выжила, правда очень слабенькая родилась. Началось все с банальной ссоры между нашими бабками. Дело в том, что бабушка Вадика работала в бане. Баня эта была на балансе у коммунхоза, где Авдотья занимала должность главного бухгалтера. В общем, одна бабка получилась под началом у другой. И какая-то там произошла неприятная история с воровством. Историю замяли, но с работы бабушка Вадика вылетела, не без помощи Авдотьи. Вот эта самая пострадавшая на банной ниве старушка, когда узнала о наших с Вадиком отношениях, пошла в церковь и поставила свечу мне «на смерть». Говорят, есть такой способ извести человека.

Как я об этом узнала? Ничего удивительного – поселок маленький, все друг друга знают. Одна бабка ставит свечу, другая видит и слышит, что при этом говорится. Свидетельницей оказалась бабушка Люсьены. Вот и вся цепочка.