– Гей! хоть увидеть еще раз святую землю! – сказал он про себя и продолжал вспоминать родину.

И так, как был, встал и начал взбираться от воловни к горе, между соснами, вереском и лопухами, по траве, потом по мхам, по камням, – он шел к вершинам, которые называют Железными Воротами; направо от них Батужевцкая грань, налево – Ганек. С какой‑нибудь горы он и увидит родную землю.

Шел он голодный, ноги у него болели, в плечах будто шилом кололо, пот заливал ему лицо, он едва двигался, а все‑таки шел. Камни перед ним росли, росли, озеро засверкало отраженными звездами под громадной мрачной горой Коньчистой и скрылось за ней, как птица, слетевшая в долину.

Пошел он дальше.

Утром, на рассвете, он должен увидеть родную землю, Польшу.

Стало всходить солнце.

– Гей! Только бы мглы не было! Гей! Только бы мглы не было! Только бы хоть раз еще перед смертью увидать святую землю!.. Не знаю уж, вернусь ли… – шептал про себя Томек.

На Липтовской стороне чисто, также ясно будет и над Польской.

Сорвался утренний ветер, сбросил волосы Томеку на глаза, и пот залил их. Холодная дрожь потрясла его грудь и плечи; верно, он уже на перевале. Откинул он волосы рукой, протер глаза. – Ха!.. перед его глазами стоит черная стена Герлаха, которая заграждает здесь свет. Не видать за ней ничего.

Смотрит Томек с отчаянием кругом; все напрасно: направо, налево недоступные, скалистые, игольчатые вершины Железных Ворот, перед ним пропасть, а за нею черная, невозмутимая стена Герлаха; закрыла она ему Польшу, как ночь.

– Гей! – застонал он, – так вот вы каковы, Железные Ворота?!..

КАК МИХАЛ ЛОЯС ПОВЕСИЛСЯ

– Что было, то было, а что будет, – Бог весть!

Так говорил Михал Лояс Косля из Горного Хорма. А потом запел.

Спел и подпрыгнул.

Идет, – «вся долина его»; он сильно пьян. Где за пень зацепится, где о каменья споткнется, то направо, то налево пошатнется, где упадет; – и так: «вся долина его». А месяц смотрит из‑за Горычковой горы и «ей‑ей, смеется, бестия».

– Эх! хорошо тебе оттуда смеяться! Если бы ты был поближе, я бы тебе смазал блестящую твою рожу!

Так говорил Михал Лояс и… шлеп боком о сосновый ствол.

– Чорт их возьми, эти горы от Колотовок до Кондратовой скалы, столько на них сосен, что не сосчитаешь.

– Лес! Вот, ей‑Богу! Да я его сеял, что ли?!

Остановился, постоял, поправил шляпу, поднял кулак, но сказал весело:

– Что? Али я не Михал Лояс‑Косля из Горного Хорма? Что? А может нет?! Что?! – Но никто с ним не спорил. Послушал он минуту, подождал, как и следует храброму мужику, но никто не откликался. Он еще раз поправил шляпу и пошел, посвистывая дальше. А потом, топнув ногой, опять запел.

Через минуту он снова начал свой монолог:

– Напился я. Что и говорить! Напился! А почему напился? Потому что меня Бог не благословил.

Эх, не наградил меня Господь Бог!

Запахал мое поле… Бартусь этот!..

Запахал! Запахал у меня чуть ли не полдесятины, по меньшему счету.

Эх, хлопцы, вот если бы я повстречал его тут. Я бы его сразу на чистую воду вывел!

Поле мое запахал. Что теперь я буду делать? В суд идти? Разве не судился я четыре года из‑за той земли, что после тетки мне осталась? Вот те и все!

Да ведь ничего еще, что запахал, а то еще – шалаш! Ведь, если ветер его мне принес, так шалаш мой! Ведь сам Господь Бог сказал: бери, Михал, что Бог дает! Ветер принес шалаш на мое поле, так шалаш мой! Как дело было? Пришел ветер с гор и перенес шалаш с Франкова поля на мое. Значит, мы обменялись: ему осталось пустое место, а у меня на пустом месте шалаш вырос. Да я чем виноват? Не я шалаш перенес, а ветер. Чего же ему соваться ко мне? А он избил меня так, что не приведи Господи! У меня даже жилы отвердели. Я шалаш свой отстаивал, ведь мне его точно с неба Господь послал. Ну, и что? Отстоял?.. Жаловался!.. Куда там!.. Так они тебе когда‑нибудь и присудят! А его даже за побои не засадили: он, мол, свое добро защищал. Как же, «свое»! А коли оно на моей земле стояло? Гром их разрази за такую справедливость! Прежде никаких судов не было, а было лучше! Чортова их мать! Хоть вешайся, – а?..

Всего‑то я попробовал на свете! Эх, куда там! Тут Михал Лояс растрогался сам своей судьбой, и слезы потекли у него из глаз.

– Или баба… Безрогая тварь! На кой она чорт! Сварит тебе, белье перестирает, это правда, да за то и насолит тебе; уж не бойся!

Чуть я где рюмку выпью, она уж знает! Этакий нос у нее! Приду домой – трах меня по морде! Да ведь если бы кулаком, а то чем попало! Ах ты, дрянь! Сволочь! Да ведь Господь Бог сам водку создал, как и святую воду! Все Его и от Его милосердных рук, все от Его святой силы. Бог милосердный – заботится о нас до самой смерти, пока мы не помрем. Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое…

Тут Михал Косля сильно пошатнулся, попал на какое‑то вывороченное дерево и присел на нем между корнями. Скоро он начал притопывать ногой, покачивать головой и напевать. Потом свистнул по‑горски, так что где‑то далеко в горах отозвалось эхо. Расхохотался Михал и со страшной веселостью, ударяя обеими ногами по земле и мотая головой, как сумасшедший, запел еще забористей.

Не мог он больше выдержать, вскочил с места, свистнул два раза сквозь зубы, наклонил голову, примял шляпу рукой и давай семенить ногами, бить в воздухе каблуком о каблук. Он такую плясовую песню нашел, что не всякому удастся! Семенит он ногами, так что песок под ним скрипит!

Носит его «вокруг земли», то подскочит, то руками себя по пяткам ударит, прыгнет влево, прыгнет вправо, только шляпу рукой подвинет; свистит, свистит сквозь зубы, вспотел даже весь. Топнул ногой, кончая пляску, рукой о землю ударил, так что застонало где‑то.

– Аль не танцор я? Первый в мире?! А?..

Но никто ему не поддакивал, а вместо этого змея заботы опять стала ползать у него в груди.

– Пляши! Пляши! – думает он. – Пляши, знай, – и баста!

– У тебя Франек Бартусь поле запахал, полдесятины земли забрал, что от тетки осталось, – и ты судом не сумел своего права добиться; шалаш ветер с Франкова поля на твою землю перенес, и, мало того, что его тебе не присудили, тебя еще Франек побил, и его за это в тюрьму не запрятали: свое, мол, он добро защищал. Пляши! пляши! Пляши, знай, тут – коли ты от дома далече! Вот бы увидала тебя тут твоя баба! Задала бы она тебе! Стул – не стул, кочерга – не кочерга!..

– Ах ты, нищий, ах ты, висельник! Что надо, того отстоять не умеешь, в суде судиться не умеешь, тебе бы пить только!.. Тебе, может, все Бронька Уступская мерещится! А?.. Ах, ты!.. Думаешь, не видала я, как ты на нее глаза пялил на кузнецовой свадьбе?.. Тянет тебя к ней?! Нашел время! Башка у тебя уж поседела, скоро борода трястись будет… Хо, хо!.. Смотрите на него! А он еще к девкам льнет! Ишь, какой парень нашелся!..

И Михал Лояс так испугался своих мыслей и всеведение жены, что оглянулся. Но, к счастью, никого не было. Он был один в лесном просеке, ведущем от Калатовки до Кондратовой горы.

– А правда это! – сказал он через минуту. – Истина! Виноват я! Кундзя, слушай, я сам тебе скажу: виноват! Чуть что, так напьюсь. Да только ты этого не понимаешь! Ведь знаешь, как говорят: у мужика на плечах голова, а у бабы мясо! Таким уж я уродился! – Вдруг он переменил тон.

– Да что, разве я за свои деньги выпить не могу, что ли?! Украл я у тебя?!

Тут он машинально схватился за голову и опустил ее, словно его ударили по ней. Пощупал: не больно.

– Смазала, иль не смазала? – говорит он своей душе. – Ничего не чувствую, а ведь мне показалось, будто меня по голове обухом хватили?..

Но вот другая змея, непохожая на первую, стала ползать в груди Михала Лояса.

– Эх, люди мои милые! И девка же эта Бронька!.. – И начал Михал Лояс вспоминать, как он видал ее раз в поле, когда она снопы вязала. Она была в одной рубашке, в юбке, да в платке. Теплый ветер обвевает ее бедра; чуть она нагнется, а он ее так обовьет, что смотреть больно, уж очень хороша; чуть выпрямится она со снопом, грудь у нее из‑под рубашки так и вынырнет! «Что цветок на солнце»…