– Ну, черт тебя возьми, Твардовский, с твоею музыкою! – говорил пан Станислав, красный, как рак, и покачиваясь со стороны в сторону. – Вели перестать играть, не то замучаешь нас на смерть. Черт с тобой! Не стану с тобой драться, только вели перестать музыке. Прощаю тебе все. Только зато уж нога моя не будет в твоем доме… Вели же перестать играть этим чертям. Ой, подержи меня, пане Доминику, не то упаду, повалюсь, как сноп.

Твардовский и молодая его помирали со смеху. Наконец, сжалившись над гостями, Твардовский приказал перестать играть.

Тогда начался ужин. Те из гостей, которые еще могли подняться на ноги, сели за стол; другие, опасаясь нового мщения со стороны Твардовского, спешили убраться домой подобру‑поздорову. Молодые заняли почетное место на переднем конце стола на парадных, обитых бархатом, креслах. Пир тянулся до позднего вечера.

Странные, дивные слухи ходили на другой день в городе. Утверждали, что прошедшая ночь тянулась нестерпимо долго; были и такие, которые божились, что вместо восьми часов ночь длилась целые сорок. Толковали, спорили и сошлись на тридцати часах. Не ручаемся за достоверность всех этих слухов, но можно сказать утвердительно, что ни одна ночь не показалась Твардовскому такою короткою, как эта первая ночь медового месяца.

XXIX

Как Твардовский жил с женою, как подслушал ее по совету дьявола, и что из того воспоследовало

Кто не знает первых золотых минут супружества, когда из чаши любви пьются первые сладости, когда вся прелесть наслаждения возвышается этим таинственным обаянием, этою полукороткостью обращения, которое сблизило, но еще недостаточно связало двух любящих? Кто не знает этих дней, блестящих счастьем, лучезарных надеждою, когда так и кажется, что вся жизнь пройдет в этом согласии, в любви и в счастии? Такие дни даются в удел даже самым неудачным супружествам: края чаши, наполненной горечью, омочены для них сладким нектаром. В то время супруги еще занимаются друг другом, ласкают друг друга; они уже коротки один с другим, коротки, насколько короткость эта нужна для их любви; они еще не выходят из тех условий, которые предписываются вежливостью, условий, бросающих на первые наслаждения любви отпечаток чего‑то неземного, идеального. В это время и он и она всматриваются друг в друга, стараются узнать друг друга, и в этой полудоверенности, полунедоверчивости – как счастливы они оба! Не должно ли это навести нас на мысль, что человек, ищущий продолжительного счастья в супружестве, должен искать его в предупредительном обхождении, во внешних проявлениях чувства, если б в действительности и недоставало его?

Таковы были первые дни супружеской жизни Твардовского. Молодые, казалось, были счастливы. Она забыла на время о своем тщеславии, о славе в богатстве; он, влюбленный в нее до безумия, У ног ее, целуя ее руки, смотря ей в глаза, забыл о всем мире, чувствуя, что счастье его было переполнено. Только тогда, когда взглянула ему в глаза страшная мысль о смерти, когда он вспоминал об аде, которому продал себя, только тогда хмурилось его чело и мрачно блистали глаза. Но если одна какая‑нибудь страсть овладевает нами исключительно, то все другие тонут в ее палящем огне. Так было и с Твардовским, и он все реже и реже допускал к себе эти черные думы. Дьявол, глядя на него, коварно улыбался. Он знал, что скоро пройдут эти чарующие минуты, он читал в глубине сердца Ангелики и видел будущность, которую готовила она Твардовскому.

Бежали часы, бежали дни, недели, месяцы, прошел целый год, и только к концу его начала изменяться пани Твардовская. Характер ее утратил всю сладость первых дней супружества, гордость и желание повелевать прорывались в ней беспрестанно и усиливались со временем. Смеясь и шутя, уступал ей Твардовский, все еще страстно любивший ее, но потом, когда капризы жены переходили границы, он становился более и более к ней равнодушным. Тяжелые мысли начинали наполнять его голову и возвращали почти уже забытые им минуты раздумья – припадки мизантропии. А между тем пани кричала в доме с утра до вечера, ставила в нем все вверх дном, тратила деньги на излишества и, желая затмить всех, с каждым днем изобретала новые заботы и развлечения. Наскучили ей скоро дом и муж; надо было искать новых знакомств, приглашать новых гостей. Перед ними она тщеславилась своим богатством и ученостью, к которой теперь уже примешивалось и кокетство. Таким образом, эти страсти вытеснили мало‑помалу любовь и привязанность, какие оказывала она Твардовскому, пока наконец они не остыли вовсе. Жизнь Твардовского становилась с каждым днем тягостнее. Его уже начинало мучить раскаяние. Образ жизни его изменился. Нередко в те минуты, когда он желал бы предаться обычной думе и размышлению, жена заставляла его занимать пустомель, прославлявших ее знания и таланты. В кабинете его по столам и книгам бегали женины собаки, на аппараты и чучела садились женины попугаи, которых она держала потому только, что королева и жена воеводы были страстные до них охотницы. Твардовский, как ребенок, привык слушаться жену и исполнять ее приказания. Сначала он это делал по любви, потом по привычке. Сначала она умела искусно расцвечивать свои желания сладкими эпитетами, которые в первое время женитьбы молодая жена обыкновенно прибирает для своего мужа; потом оставила мало‑помалу эти эпитеты, и желания незаметно превращались в строгие, суровые приказания.

В жизни мужей, даже самых кротких и послушных, есть минуты, в которые они одумываются и пристально вглядываются в свое положение. В эти минуты самый терпеливый из них теряет терпение. Такая именно минута наступала теперь для Твардовского. Менее страстный, менее чувствительный, чем грустный и задумчивый, он как бы нехотя начинал уже понемногу стряхивать с себя власть жены. Неудовольствие его обнаруживалось уже явственно. Дошло наконец дело и до маленьких ссор, которые обыкновенно оканчивались к вечеру, когда супруги ложились спать. Потом маленькие ссоры сделались продолжительнее, и супруги часто косились один на другого и не говорили друг с другом по целым дням. Все это, однако, в глазах света покрыто было наружным согласием, хотя внутри собирались грозовые тучи и кипела война.

Все на свете проходит понемногу; постепенно и незаметно мы стареем, постепенно ослабляют нас годы; постепенно и незаметно запутываемся мы в силках любви… Как пожар от искры, так и несогласие и вражда возникают всегда от безделицы… Все домашние междоусобия обыкновенно начинаются молчанием и гримасами, а оканчиваются кровопролитными войнами, и если хоть один раз переночевало под супружескою подушкой несогласие, то уж не выкурить его из дому. Когда война стала неизбежною, супруги вооружились каждый своим оружием и ждали только удобного случая к нападению.

И то сказать, трудно было бороться с Твардовским. На его стороне были ум и знание; к услугам его были адские силы и тысяча таинственных средств, которых ни предвидеть, ни отвратить невозможно. И против всего этого что могла противопоставить слабая женщина? Женское упорство и разбитое свое оружие – остатки еще не совсем угаснувшей прежней любви… Но эти остатки исчезли в первых схватках войны, и осталось от них, как черный уголь, одно воспоминание, осталось скорее ко вреду ее, чем к пользе. Наконец, супруги сходились для того только, чтоб ссориться…

Говорить ли, кто радовался и рукоплескал этой ссоре?

Рукоплескал ей он, отец вражды и ссоры, падший ангел, который давно уже погружал все глубже и глубже в душу Твардовского запущенные однажды когти. Один раз вошел он к Твардовскому, который после новой ссоры с женою сидел грустный, убитый душевным горем.

– Добрый вечер, Твардовский! – сказал он ему. – Давно уже мы не видались, а много воды утекло для тебя с тех пор… Судя по твоему мрачному взгляду, могу заключить, что уже сбылись мои предсказания, – что под розовыми лепестками брака ты уже почувствовал острые шипы и укололся ими… Не так ли?

– Нет, ничего; это так, вздор, безделица… семейные неприятности, неразлучные с супружескою жизнию, зло неизбежное.