— Девочка моя, стебелечек тоненький, ты будешь самая красивая на вечере...
Нюша помогала мне собираться.
— Не забивай ей голову похвалами. У нее — муж. А без него незачем ей быть красивой.
— А тебя не спрашивают! — Мама притопнула каблучком.— Лучше уйди отсюда, только мешаешь.
— Не топай,— сказала Нюша, ничуть не смутившись маминой строгостью.— Тебе пора уходить, генерал ждет.
Папа терпеливо ждал маму, стоя в дверях. Он и в штатском костюме был хорош, хотя выглядел несколько проще, как бы доступней. Я подошла к нему, обняла за шею и поцеловала в щеку, гладко выбритую и пахучую.
— С наступающим тебя,— сказала я.
— Тебя также, дочка. Как настроение?
— Кисловатое, папа. Но ничего, я справлюсь с ним. А вы погуляйте вволю.
— Постараемся.— Он, забывшись, взъерошил мне волосы, и мама с отчаянием всплеснула руками.
— Поразительная способность мужчин — все разрушать! Как она пойдет с такою головой!..
Папа с раскаянием пожал плечами, а я засмеялась.
— Так и пойду!
— Ладно, уложим,— сказала Нюша. Мама швырнула на столик гребень и пошла из комнаты. Нюша остановила: — Дай взгляну.— Она ни за что не отпустит маму, не сделав оценки, мама знала это и задержалась. Нюша обошла вокруг, прикасаясь к складкам платья.
— Могу идти? — спросила мама как будто с нетерпением ей нравился этот Нюшин осмотр и ее восхищение.
— Диво как ты хороша, Серафима. Царица!..
— Ладно, ладно, — сказала мама, скрывая улыбку.— С Новым годом тебя!..
— Погоди, я сейчас. Нюша по-старушечьи проворно засеменила из комнаты и тут же вернулась с подносом в руках. На подносе в рюмках плескалась водка.— Давайте уж честь по чести...
Мы взяли по рюмке — папа, мама, Нюша и я,— выпили и поцеловались. Мелькнула мысль, мимолетно, стремительной ласточкой чиркнула острым крылом по сердцу, больно, я даже поморщилась: «Алеши рядом нет...» — и пропала, я лишь успела сказать вслух:
— Будь счастлив!
Мама удивленно взглянула на меня, а папа, догадавшись, для кого сказаны были эти слова, провел ладонью по моей щеке и двинулся к выходу,
— Тебя подвезти? — спросила мама.
— Нет. Доберусь сама. Мне еще рано.
Проводив их, мы остались одни, сели у столика, Нюша налила еще по рюмке, и мне вдруг расхотелось выходить из дому. Нюша поняла меня.
— Ничего, сходи. Неудобно: обещала, будут ждать. Посиди немного и скорей домой.— Помолчав, проговорила негромко: — Он ведь тоже там один, тоже, наверно, собирается на вечеринку и тоже, наверно, страдает, вспоминая тебя...
— Если бы страдал, написал бы,— сказала я.— Известил бы хоть, где находится. Я ему не чужая.
Нюша покачала головой с жиденькими, на пробор, седеющими волосами.
— Горячий, самолюбивый, гордость бродит, как хмель, мужская, горькая, тяжелит голову.
Я прервала ее:
— У меня тоже гордость! И мне за себя страшно. Понимаешь, няня? Страшно.— Меня охватили и гнев, и возмущение, и бессилие, и мстительное чувство: не могла предпринять что-то такое, что в корне изменило бы мою жизнь, не могла сладить с собой, не могла вернуть невозвратное.— И пускай он теперь пеняет на себя!
Нюша заметусилась возле меня, жалкая и беспомощная моя няня: возможно, только ее так глубоко страшит и тревожит моя судьба.
— Ты это что задумала, Евгения? Выбрось все из головы, слышишь! Не ходи никуда. Не верю! Останься дома. Со мной. Ну, Женечка... дочка?..
— Нет, не останусь, Нюша,— сказала я с откровенной беспощадностью.— Пойду! Дай мне, пожалуйста, гребенку,— Я села перед зеркалом и стала укладывать волосы, ощущая неожиданное душевное облегчение.
Нюша, пригорюнясь, стояла в сторонке, примолкшая, маленькая, и, глядя на меня, вытирала скомканным платочном глаза, точно уже совершалось то, от чего она больше всего остерегала меня.
К Вадиму я шла пешком одна — от Малой Бронной по Садовому к Смоленской площади. Вечер был мягкий, бесснежный, совсем не новогодний. Сухие, чисто выметенные мостовые смолисто блестели. Автомобили неслись на ' просторе на бешеных скоростях. Витрины выпукло, сияли, в окнах домов тускло светились убранные елки. Молодые люди и девушки, принаряженные, надушенные, шумными толпами и парами, с магнитофонами и свертками, торопились в назначенные места.
А праздник уже как бы плескался в воздухе, захлестывая весь город. Подобно вихрю, он подхватил и меня и легко, будто листочек, понес вперед. Свежесть холодила щеки, я распахнула пальто; предчувствие чего-то необыкновенного, неиспытанного теснило грудь — так, должно быть, идут навстречу судьбе.
Я спустилась на Бородинский мост. Внизу белела занесенная снегом река, черными прорехами зияла незамерзшая вода, от нее густым туманом поднимался пар, пронизанный зеленоватым светом фонарей.
В половине двенадцатого я позвонила в квартиру Вадима.
7
АЛЁША. К концу декабря весь берег был очищен от леса. Ценная древесина была пущена в дело, валежник, мелколесье, кустарник сгорали на кострах. На разровненных площадках на месте будущих гаражей — рядами стояли грузовики; они уже не раз пускались по тайге в Браславск и возвращались назад со стройматериалами, с оборудованием, с продовольствием и с людьми. Люди валили из разных мест — из глухомани, из далеких городов и из армии. Поодиночке и группами, по комсомольским путевкам и на свой страх и риск, с единственной надеждой: найдётся работа для каждого. Палаточный городок разрастался.
К палаткам прибавились первые деревянные постройки: баня на самом берегу, ближе к воде, а чуть дальше — клуб, столовая и два индивидуальных домика для семейных: для Петра с Еленой и Трифона с Анкой — так постановили на общем собрании.
Я не раз заходил в бригаду Трифона Будорагина и видел, как он работает. На земле не часто встретишь человека, который отдавался бы делу с таким вдохновением, с таким восторгом, как Трифон. В нем словно просыпался изобретатель, творец. Брусья, сырые и промороженные, но ровные, аккуратно укладывались на паклю, углы бурились длинными сверлами, и в отверстия вставлялись деревянные стержни. Не пошатнутся!
Сдвинув шапку с потного лба, Трифон, прижмурив рыжие ресницы, кидал зоркий взгляд вдоль стен: то с одного конца зайдет, то с другого,— хлопая рукавицами, весело подбадривал товарищей и радовался, как ребенок, оттого, что здание росло на глазах, принимая законченность и форму. И вот она готова, баня, чистая и свежая, будто только что умытая в ключевой воде. Удивленно взирала она на мир единственным своим окошком.
В бане было просторно, вдоль стен — широкие лавки, рядом с печью и каменкой — деревянный полок. А вокруг бани на снегу разбросаны щепки, оставшиеся брусья, кирпичи, рассыпаны опилки.
— А говорил — не справишься,— сказал я Трифону.— Плакал, просил поменяться местами...
— Так уж и плакал.— Трифон смущенно шмыгнул носом,— Работать люблю, а учиться непривычному неохота. А еще хуже — переучиваться. Думать надо, Осваивать.
— Но ты быстро освоил, однако,— сказал я.
Трифон ухмыльнулся и затряс головой.
— Освоишь небось, если приспичит: тело зудится — спасения нет! Исчесался весь. Остановлюсь у дерева и начинаю об него тереться спиной, словно боров. Стыдобушка! А тебе как работается? Я замечаю, свели лесок то, можно сказать, сбрили.
— А из чего же ты баню-то строил? — Мы стояли в предбаннике у двери и смотрели на высокий берег, голый какой-то, нетаежный. Над ним клубились, кочуя, синие дымки от работающих машин и вставали сизыми густыми столбами — от костров.
— Осваиваем, Алеша! Ты погляди...— Трифон одобрительно хлопнул меня по плечу увесистой своей ладонью.— А ведь не верил. Честно тебе говорю: не верил. Даже не представлял, с какого боку подступиться ко всему этому. Анка сказала тогда, что я маловер. Правильно сказала. Она у меня умница, с виду только легкомысленная, а на самом деле понимающая женщина. Да... Видишь, подступились! Скоро начнем возводить дом под общежитие. Настоящий. Двухэтажный! Так сказал Петр. Вот когда придется тряхнуть мозгами!..