Вспомнилось, за что получил этот первый орден.

В девятнадцатом, особенно в начале девятнадцатого, положение наше на Восточном фронте было аховое. После белого Урала последовали белые Уфа, Ижевск, Глазов… Нужно было срочно отвлечь части колчаковцев, организовать крестьянские восстания и партизанское движение в их глубоком тылу. В первую очередь в Мариинске, Тайшете, в Минусинско‑Красноярском районе. Легко сказать. Там плодороднейшие богатейшие земли и рыбные реки, зажиточное набожное крестьянство с патриархальным укладом и почти сплошь – царисты. Своих людей у нас там было мало. Но все же были. Один из них, Петр Щетинкин, особенно тянул на народного вождя. Из низов, из рязанских крестьян. В германскую дослужился до штабс‑капитана, получил Георгия всех степеней. Он уже вкусил власти, возглавляя в Ачинске ЧК. Смекнул, что у нас быстрее сделает карьеру, ушел партизанить в тайгу и сколотил приличный боеспособный отряд. Целое соединение. Но нужно было помочь ему: организовать движение в верном направлении, а главное – возбудить население против колчаковцев так, чтобы тыл сделался передовой для противника. Нужны были деньги, листовки, агитаторы, наша работа .

До сих пор, как «Отче наш…», помню воззвание, призванное обеспечить в колчаковских прочных тылах наш успех, составленное якобы Щетинкиным:

«Миряне!

Любовь к Родине и Отечеству подскажет вашему сердцу тот путь, который один только может вывести многострадальную матушку Россию из тех тяжелейших испытаний, которые выпали на ее долю в настоящее время.

Пора кончать с разрушителями России, с Колчаком и Деникиным, продолжающими дело предателя Керенского.

Надо всем встать на защиту поруганной Святой Руси и Русского народа.

Во Владивосток приехал уже Великий Князь Николай Николаевич, который и взял на себя всю власть над Русским народом. Я получил от него приказ, присланный с генералом, чтобы поднять народ против Колчака.

Ленин и Троцкий в Москве подчинились Великому Князю Николаю Николаевичу и назначены его министрами.

Призываю всех православных людей к оружию.

За царя и Советскую власть!»

Ничего не изобретал, составляя листовку, пользовался наработками декабристов. Не знаю, что уж втолковывали они своим солдатам, выводя на Сенатскую площадь, только солдаты выступали «за Великого Князя Константина и жену его Конституцию». Ну а я по проторенной дорожке произвел для сибирских крестьян Ленина и Троцкого в великокняжьи министры.

Сработало тогда на удивление безотказно. Ненавидящие нас крестьяне взапуски принялись помогать В. Кн. Ник. Ник. и «министрам». К Щетинкину потекли обозы с оружием, едой, одеждой. Валом повалили крестьянские парни. За считанные недели нелепая бумажка превратила незыблемый белый тыл с гигантской территорией в активный красный партизанский район, где на единственной коммуникации, железной дороге, литерные Колчаковы эшелоны с оружием замирали перед сожженными деревянными мостами, перед скинутыми с полотна рельсами либо терпели крушение, падая десятками с откосов.

Все шло по плану. Оправдывая расчет наш, бессильные охранять весь путь среди тайги, белые и чехи срывали зло на местном населении: пороли и сжигали их дома целыми деревнями. А кипы наших листовок были уже наготове: видите, русские крестьяне, что такое Колчак и как он вместе с нанятыми прислужниками‑чехами относится к русскому народу?.. Я был тогда в Минусинском и Ачинском уездах, вращался часто среди крестьянских погорельцев, и было стыдно, глядя в их честные, несчастные глаза, думать, что все это замыслено, разработано, устроено мною лично…

А вот это вчера полученное из рук Ягоды Красное Знамя, можно сказать, непорочный, ангельски чистый, честный орденок в сравнении с прежними. Правительство решило обратиться к бывшим гражданам Российской империи с предложением рассекретить спрятанные перед бегством за границу ценности. За приличное вознаграждение показать, где клад, и уехать обратно с деньгами в иностранной валюте. Наше с НКИДом дело было, да, собственно, по сей день и остается – выявить через агентов, к кому за границей обратиться, уточнить, кто не успел ничего вывезти, перекинуть состояние на зарубежные счета. География кладов – вся страна, хранители тайны их нахождения – по всему свету. Основное, конечно , – Европа: Югославия, Франция, Польша, но и Америка, Китай, Япония, Австралия – много. Даже в Африке на нескольких вышли. Работка больше нудная, чем сложная. Зато результат – стоит игра свеч. Ни одному стахановскому прииску, ни золотому, ни алмазному, не угнаться. А в кладах еще и произведения искусства попадаются – дороже всяких камней и золота… Потому и два ордена за неполный год… А Тютрюмов, А. М., о своих таежных сокровищах как молчал, так молчит по‑прежнему. Ладно, если нравится. Пока не до него. Лесу много, пусть себе валит. Хотя нужно распорядиться убрать его с лесоповалов. А то вдруг задавит ненароком…

Вот! Зимин прервал чтение. Не ошибся, не почудилось, когда листал тетрадки: точно мелькнула фамилия человека, которым интересовался. Несколько смущали, правда, инициалы. Бывшего командира Пихтовского ЧОНа звали Степаном, отчество неизвестно, но начальная буква отчества – «П». И все‑таки это о том самом Тютрюмове, застрелившем на становище Сопочная Карга секретаря Пихтовского укома Прожогина и флотского старшего лейтенанта Взорова. Без сомнения. Тютрюмов – фамилия редкая. Чтобы еще был и однофамилец, к тому же причастный к таежным сокровищам, – нет. Исключено. И значит, верно, не подвела память пихтовского долгожителя Егора Калистратовича Мусатова: жив был его командир в конце 1920 года. И пятнадцатью годами позднее, в тридцать пятом, тоже оставался в добром здравии. Где‑то в лагерях, на лесоповале, но жив. И о нем, как не в пример о других, помнили высокие чины аж на самой Лубянке. И лагерное начальство, где находился, валил лес Тютрюмов, регулярно о нем докладывало наверх…

Зимин думал так, продолжая внимательно изучать дневниковые записи. Было интересно, поглощал страничку за страничкой, попривыкнув к почерку Малышева, как захватывающий детектив. Однако речь вперемежку со скупыми упоминаниями о жене, сыне, сослуживцах, – о другом, о других делах.

В одном месте, где записи никак не были связаны с Сибирью, Зимин невольно задержал внимание, прочитал дважды:

…Встретил на Самотеке Шуру. Даже не верится, как давно не виделись. Когда в шестом году мой отец поставил условие: или я порываю с революционерами и уезжаю из России учиться в Сорбонну, или он не знает меня, не помогает мне, а нужны были деньги на подпольную типографию,  – утонули родители Шурки, и она почти все наследство передала на типографию. Я ее сделал нищей, фактически ограбил, предал потом, уйдя к Даше. И Шура ни‑ког‑да не бросила слова упрека после. Только попросила не напоминать о себе, забыть, что у нас – дочь… Судить по одежде, Шура не бедствует. Постарела заметно. Я окликнул ее в толпе, и она узнала меня. В глазах ее вспыхнули испуг, неприязнь, гнев; она отшатнулась и ускорила шаги. Догонять было бессмысленно – она все равно не стала бы говорить…

Вот кто – дети от первого брака полковника госбезопасности Малышева. И, значит, дети их детей могли быть посвящены в тайну пихтовского клада. Один из них мог приехать в шестьдесят девятом году на станцию Пихтовую и там погибнуть. Вполне допустимо. Что гадать? Проще спросить о первой семье Малышева у нынешнего владельца дневника – художника Лучинского.

Дочитывая очередную, третью, тетрадку, Зимин уже убедил себя, что о командире Пихтовской части особого назначения из дневника малышевского он больше сведений не почерпнет… И вдруг последовала запись, датированная 29 июля 1936 года:

Сегодня рано утром из Новосибирска приехал в Пихтовое. Можно было выйти в Пашкино. Оттуда до бывшей лесной Муслимовской дачи ближе, всего тридцать километров, в то время как от Пихтового все полета наберется и дорога разбита. Однако Тютрюмов сказал, что ему легче сориентироваться, если добираться от Пихтовой. Тут уж его воля – закон.