Родители шутить не любили, и с тех пор началась война. Чего только они не предпринимали, чтобы отвадить, отбить Варьку от компании: и запирали ее, и пугали, и доносили в милицию. Забрали у нее всю одежду, проигрыватель, магнитофон и даже пытались услать в Киев к тетке, но она не поехала. Тогда они натравили на компанию дружинников и какую-то идеологическую комиссию по борьбе с молодежью при обкоме комсомола, которая тут же поставила всех куда-то на учет, а также сообщила на службу их родителям. Сообщать, собственно говоря, было нечего. Все дети учились или работали, не пили, не хулиганили; и все-таки доносы, предписания и прочие гадкие бумаги приходили на службу родителям, которых потом вызывали в партком и устраивали идеологические проработки.
В знак протеста и чтобы как-то ублажить друзей за все те неприятности, которые они имели благодаря ей, Варька стала раздаривать им свои наряды, книги, безделушки. Родители объявили ее невменяемой и пытались запрятать в психушку. Варька сбежала оттуда, заскочила домой, сперла магнитофон, продала знакомому фарцовщику и навсегда ушла из дома, то есть сняла комнату и устроилась работать дворником.
Однажды родители нашли Варьку, пытались поговорить с ней по душам, но из этого ничего не вышло, потому что Варька в запальчивости выдала отцу всю подноготную про университет и прочие наши заведения, за что получила несколько сильных затрещин. Больше всего на свете отец боялся и ненавидел правду. Варька поняла это, и впредь никогда в жизни они уже не разговаривали.
Сейчас мне почему-то стало жаль этих верных службистов. Чем же они будут жить на старости лет? Ни детей, ни внуков. Ведь недалек тот день, когда их родимая партия турнет их под зад коленом. Госдачу и машину отнимут, квартиру поменяют на меньшую. Дадут пенсию и навсегда забудут их боевые заслуги. С ними, верноподданными, тоже ведь особо не церемонятся: отслужили свой срок — и бывайте здоровы, пишите мемуары «Как я видел Берию, Хрущева, Брежнева». Интересно только, кто же это у них там наверху командует, кто раздает пайки, назначает и снимает? Наверное, это выдвиженцы-преемники. По трупам своих руководителей, выращенные в собственном коллективе, вскормленные нашей идеологией, они вылезли на поверхность…
Вот и получается, что старые партийцы своим гнусным воспитанием сами растят собственное возмездие и роют себе могилу. Как в любой другой мафии, они всегда будут друг друга продавать, предавать и закладывать. А дети будут отрекаться от них.
«Каждый народ достоин своих вождей», — сказал мудрец.
Владик весной ушел в армию, а Варька осталась беременной. В массовом абортарии, куда ее направила женская консультация на первый аборт, не делали даже обезболивания. Она кричала, и пьяный хирург заткнул ей рот ее трусиками. Она не жаловалась, жаловаться уже было некому. Этот абортарий она обозначила для себя «вторым курсом своих университетов». По ее словам, тогда она навсегда выпала из орбиты привилегированного класса и постепенно, ступенька за ступенькой, стала спускаться в народ. Там было темно, холодно, подчас даже голодно; там издевалась милиция, халтурили врачи, надували юристы, дрались дружинники, хамили официанты, обвешивали продавцы… но все это было правдой, единственно подлинной реальностью наших дней. Зато там уже не надо было лгать, придуриваться, подличать, пресмыкаться, некому было угождать и не от кого зависеть.
Варька была горда и не выносила компромиссов. Она любила цитировать какого-то своего автора о том, что ловчить в этой жизни — «все равно что устраиваться поудобнее на эшафоте или повязывать петлю на шее модным узлом».
После ссылки на картошку Варька малость присмирела. Сошлась с какой-то левацкой джаз-бандой и по вечерам играла там у них на рояле. Однажды притащила магнитофон и дала нам послушать — это было черт-те что! Казалось, все виды кухонной посуды вступили между собой в рукопашный поединок.
Банда эта была как бы музыкальная, но вот образ жизни они вели не то чтобы приблатненный, но во всяком случае ночной и не вполне лояльный, поэтому Варька постоянно бродила полусонная, будто даже одурманенная какой-то гадостью. К тому же их вечно преследовала милиция…
А летом Варька принимала активное участие в какой-то дикой драке на Дворцовой площади, куда наша попсовая молодежь сбежалась послушать американский ансамбль. Выступление, разумеется, запретили, а среди молодежи на Дворцовой началась потасовка, даже сражение. Кажется, дети без джинсов били детей в джинсах, а может быть, наоборот.
Варька убеждала нас, что все это — происки нашей идеологии и дружинников, которые всегда натравливают петеушников (которые без джинсов) на пацифистов (при джинсах). В этом была какая-то доля правды. Словом, там, на площади, вся эта молодежь так передралась, что вынуждена была вмешаться милиция с дубинками. В результате чего многие дети попадали в канал Грибоедова, многие были арестованы. Скандал получился грандиозный. Кого-то судили, кого-то сослали на химию, какие-то идеологические деятели кувыркнулись с руководящих пьедесталов.
Наша Варька отделалась только синяками да ушибами, но она была сильно взбудоражена, возмущенно кипела и клокотала целый месяц, чем изрядно взвинтила весь наш коллектив. Целую неделю наши в общем-то аполитичные дамы спорили и ругались на всякие революционные темы, пока нашей партийной курице все это не надоело и она не влепила Бандитке строгий выговор с предупреждением. Варька, конечно, презрительно отмахнулась, но митинговать перестала.
— И откуда ты только взялась такая на нашу голову! — любили восклицать наши бабы.
— Во мне бунтует вздорная кровь польских королей, — отвечала Варька. (В роду у нее были и поляки.)
Постепенно она прижилась в нашем коллективе и постоянно развлекала нас своими абсурдными романами. Ее поклонники тоже, как правило, надували ее, но, в отличие от наших баб, она не считала нужным это скрывать. С вызывающей откровенностью она выбалтывала нам всю подноготную и весело потешалась над лицемерным ужасом слушательниц.
Ближе к осени, когда солнце, казалось, навсегда покинуло ленинградский небосклон и затонувший во тьме город — этот закованный в гранит великий утопленник — готовился отмечать свой роковой юбилей, Варька неожиданно ударилась в черную меланхолию.
Бледная, пассивная, нечесаная и немытая, она едва держалась на ногах, теряла документы, путала адреса на конвертах, а то и вовсе отправляла всю корреспонденцию за шкаф в коридоре, где ее находила через месяц уборщица. Справедливо опасаясь, как бы ценные бумаги не угодили однажды в помойку, Евгеша на время вернула Варьку под свое крыло и с пущим рвением принялась обучать ее профессиям шрифтовика и ретушера. Варька покорно подчинилась воле руководства, тяжелой бесформенной массой осела на своем прежнем месте за шкафом и тут же погрузилась в беспробудный сон. Разбудить ее было невозможно.
Однажды мы устроили летучку, чтобы ее как следует встряхнуть и пропесочить. Варька слушала наши горячие упреки, подперев сонную голову обеими руками, а в самый разгар проработки локти ее сорвались, и она нырнула головой вниз и сильно расшибла себе нос о край стола. Кровь лилась рекой, и только врачу из медпункта удалось ее остановить. Варьку на такси отправили домой. Жила она тогда у какой-то приятельницы в районе Новой Деревни.
А ночью меня разбудил телефонный звонок, и Варькин загробный голос сообщил мне, что она схавала пятьдесят таблеток димедрола. Я приказала ей выпить побольше воды и блевать, спросила адрес и вызвала ей «скорую», а потом еще звонила и разговаривала с приехавшим врачом. Он сделал Варьке промывание желудка и заверил, что жизнь ее вне опасности, но в больницу ее все-таки заберут — таково предписание.
На другой день на службе я взяла у Евгеши телефон Варькиных родителей. Давала она мне его крайне неохотно: мялась, вздыхала и бубнила что-то о кристальной честности этих людей.
— Ничего хорошего из этого не выйдет, вы не найдете с ними общего языка.