Изменить стиль страницы

Мы стояли на улице в очереди за треской.

Продавец был пьян, и очередь почти не двигалась. Но нам уже было из нее не выбраться. Мы уже обмозговали про себя, что приготовим из трески. И вообще, у каждой очереди есть своя гипнотическая сила: стоит в нее встрять, и тут же иссякает воля — стоишь себе и стоишь, будто так и надо.

— Глаза бы мои эту треску не видели! Терпеть ее не могу! Мне вообще рыба противопоказана, у меня от нее аллергия. Но ребенок… ребенку нужен фосфор, — ворчала писательница.

На самом деле ребенок тут ни при чем. Просто мы привыкли стоять в очередях, для нас это такое же естественное времяпрепровождение, как чаепитие в Японии или игра в таинственный гольф в Англии. Очередь располагает к общению. От нетерпения и раздражения все малость взвинченны и порой несут такое, что любо-дорого послушать.

Итак продавец был пьян, треска намертво заморожена, и он рубил ее топором с таким остервенением, что страшно было смотреть. Присмиревшая очередь робко жалась в сторонке… К тому же весы были амбарные, совсем непригодные для взвешивания одной рыбки для кошки, и продавец взымал с покупателей деньги на глазок руководствуясь собственным настроением и личными симпатиями. Очередь не роптала: в руках у негодяя был топор, и попадать ему под горячую руку никто не хотел.

Потом пошел снег с дождем, и мы всем коллективом, вместе с продавцом и амбарными весами, переместились в темную подворотню и пристроились там возле помойных баков, на вонючем сыром сквозняке.

Стало ясно, что мы неправильно оценили размеры очереди, но махнули на все рукой и не пытались уйти. Так и стояли как приговоренные.

Почему-то мне казалось, что очередь движется в газовую камеру или печь…

Было сыро, муторно, бесповоротно. Писательница тихо всхлипывала, сморкаясь в рукавичку, и выглядела такой несчастной, что мне пришлось ее пожалеть. Однако история, которую она поведала, не вызвала во мне сострадания. Меня подобные истории приводят в тихую ярость.

Оказывается, наша интеллектуалка была влюблена в такого же Тристана. То есть влюбилась она в простого парня-летчика, а он потом оказался кретином и подонком.

— Как это оказался? — машинально переспросила я. — Наверное, твой летчик и не думал тебя надувать, а всегда был порядочным негодяем и, поди, даже не скрывал этого, просто ты не желала замечать.

— А в кого влюбляться? — сокрушенно вздохнула она. — Надоели наши полуинтеллигентные полуподонки. Захотелось мужика, пусть глуповатого, зато честного и сильного.

— Нет, милая, в нашей системе координат такого не бывает, — возразила я. — Мы не в доброй старой Англии. У нас дурак неизбежно становится подонком.

— Вот именно, — с готовностью закивала она. — Глупость принимала за наивность, грубость — за силу, идиотизм — за чистоту, пошлость — за благодушие. А от мысли, что он обожает летать на своих гробах, то есть любит рисковать жизнью, я вообще готова была его боготворить. У меня никогда не было знакомых, которые любили бы рисковать своей жизнью… Рыбу ловил, полочку мне однажды прибил, икрой угощал, картошку принес. Много ли нашей затраханной бабе надо, чтобы влюбиться. Ее только помани — размечтается, вознесется, черт те что придумает и навоображает. Однажды меня в лес за грибами взял, костерок развели, выпили немножко, и так хорошо было, так хорошо, как никогда в жизни… А потом вдруг оказалось, что я по шею в дерьме. Таких, как я, у него, оказывается, вагон и маленькая тележка. Он обходил всех по расписанию, но больше всего любил одну буфетчицу, которая поила и кормила его даром. Жена, оказывается, давно была рада от него избавиться, он ей уже всю печенку проел, раз пять триппаком заражал, а дома ночевал только раз в неделю и только по пьянке… Все это недавно на процессе обнаружилось. Затащили они с приятелем в гараж какую-то поблядушку и пытались использовать по назначению, но чем-то ей не угодили, она возьми и заверещи. А тут как раз милицейский обход. Она и заявила, что ее насиловали. Теперь, наверное, посадят за групповуху… Я еще, как дура, на суд поперлась, такого наслушалась, что хоть в петлю… И этого ублюдка я любила почти год, за человека принимала, жалела, ждала, страдала, плакать готова была от умиления за каждое его доброе слово.

— Но самое страшное не то, что один подонок попал в грязную историю, — сказала я. — Страшно то, что у нас нет и никогда не было знакомых, которые при случае не могли бы попасть в подобную историю. Но ты еще долго будешь влюбляться в подонков.

Она обиженно насторожилась:

— А ты? У тебя что, лучше?

— Нет, — призналась я. — У всех одинаково, только я уже влюбиться не могу, — наверное, скоро помру.

— Все мы умираем по сто раз на дню, — огрызнулась она.

Вопрос был исчерпан, и мы расстались довольно прохладно — она в досаде из-за своей излишней откровенности, я же чего-то тут все-таки не понимала, отказывалась понимать. Вот наша писательница — человек, безусловно, неглупый, горячий, отзывчивый и, главное, честный. Почему же она каждое явление видит только через себя, да и то когда ее ткнешь носом? Неужели это уже в крови — видеть все по подсказке, как прикажут или как выгодно? Вот голову даю на отсечение, что про своего летчика она напишет только первую половину романа: костерок, уха, грибки, поцелуи, нюансы — словом, лирику. Напишет свежо, искренне, красиво, и никто в мире никогда не догадается, чем кончилась эта лирика. Конец не напечатают, я понимаю. Так ты хотя бы для себя запиши, на память. Запиши и сделай выводы. Нет, для себя конец выгоднее забыть, напрочь вычеркнуть из памяти, будто ничего не было.

«Все щурятся и как будто не продаются», — сказал один мой знакомый.

В ту же ночь мне приснился страшный сон. В квартиру проникли бандиты. В квартире кроме меня находились моя мать, сын, тетка и ее восьмилетняя дочь.

Я первой обнаружила гадов, очень испугалась за своих родных и близких и тут же решила принять главный удар на себя, чтобы во что бы то ни стало прикрыть и защитить родню.

Бандиты проникли в квартиру под видом водопроводчиков, и я тут же подхватила эту игру, включилась в нее с такой дикой страстью, что подонки на мгновение даже опешили. Но тут же дали мне понять свои намерения весьма недвусмысленно.

Их трое, обыкновенные парнишки, видимо не очень опытные в своем ремесле. Они даже несколько стесняются, вид у них такой, будто это я хочу их надуть и провести, а не наоборот. Я же, думая о близких, с лихой непринужденностью оттираю бандитов в кухню. При этом я без умолку треплюсь, изображая из себя этакую свойскую бабенку, с которой всегда можно договориться.

Встревоженные было домашние, слыша мою непринужденную трепотню, успокаиваются и занимаются в глубине квартиры своими делами. Я же, наедине с бандитами, все верещу что-то про водогрей, унитаз и прочие неполадки, попутно рассказываю анекдоты и даже завариваю на кухне чай.

Откуда ни возьмись на столе появляется бутылка водки, атмосфера заметно разряжается. Застенчивые негодяи малость пообтаивают, и главный уже поглядывает на меня с интересом. Пока мы распиваем на кухне водку, я популярно объясняю бандитам, что они ошиблись адресом, что грабить у нас совершенно нечего, но если они так уж настаивают, то мы можем договориться полюбовно, без скандала, и я одна удовлетворю все их потребности. Попутно я изо всех сил охмуряю заинтересовавшегося мною ублюдка, развязно подмигиваю ему, хвалю его внешность и прочее…

Совершенно сбитые с толку, бандиты принимают мои условия игры, и мы почти дружески и панибратски обнимаемся, целуемся и смеемся.

Как я и ожидала, главный перехватывает инициативу в свои руки и оттирает остальных, и мы с ним удаляемся в отдельную комнатку. При этом я прекрасно знаю, что двое других подглядывают за нами, но меня это даже устраивает, так как я боюсь, чтобы их внимание вдруг не перекинулось на остальных обитателей квартиры. Мне удается угодить моему избраннику, и он не прочь встретиться со мной еще раз в мирной обстановке и даже соглашается удалить из квартиры своих негодяев. Остальные двое недовольны нашим заговором, однако нехотя подчиняются главному…