Но главные действующие лица — сами павловцы да их оппоненты, которые не совсем так их обзывают — иногда и на крике.
В старых кожушках и подшитых валенках, в заплатанных телогрейках и сиротских треухах, кто кривенький, шея чуть не длинней плеча, а кто косенький, но столько азарта в лицах, столько то озабоченности, а то непреклонности, что можно подумать: после гусаков своих начнут биться сами — оттого-то и вид такой, что случалось это уже не однажды…
Сами павловские были и чуть лучше одеты, и чуть сдержаннее, хотя куда там!
Когда окончились бои, несколько машин, наша «газелька» в том числе, стали пробираться на одну из окраин, где жил дедок, чей гусак в очередной раз перетер крылья соперникам… Ехали по крепенькому и чистому деревянному городишку и таким же был домик, где с пирожками ожидала нас округленькая, в отличие от своего худющего супруга, хозяйка… какая, и правда, кругом была чистота, как все блестело!.. Пошел в нужник на заднем дворе и долго стоял в дверях: не разуться ли?.. Все было застелено половичками из рядна, все обшито разноцветными лоскутами, на оклеенных веселыми обоями стенках висели тряпошные карманы и карманчики…
Чемпиона с двумя подругами, не очень крупного, но тугого даже на вид темно-серого гусака, так и оставшегося после нескольких хорошеньких трепок прямо-таки литым, ну перышко к перышку, уже перенесли в крошечный загон, примыкавший к окошку в полуподвале дома, где была кухня: чтобы хозяин, когда завтракал-обедал или когда распивал чаи, видел бы своих подопечных…
Теперь мы сидели за снесенными из всех комнат и впритык составленными столами — ну, прямо, как в горнице у Золотухина, а гуси сверху тянули шеи, по привычке заглядывали через окно: мол, как там хозяин?.. Чем это он и с кем занимается?
Занимались, известное дело, чем, но разговоры при этом, разговоры! И правда, жизнь моя была бы бедней, не случись этой поездки на гусиные бои с Золотухиным.
— Ну, что? — тонким, хрипловатым голосишком начал вставший с рюмкой в руке хозяин. — Уйди с нас беда, как с гуся вода!.. За это давайте!
Довольно загудели, начали привставать чтобы чокнуться.
И вдруг заговорили все сразу и обо всем, заговорили громко, напористо, и только худенький, как мальчик, хозяин деликатно помалкивал, поглядывая на всех чистыми, как у ребенка, мудрыми и тихими голубыми глазами…
Странное дело: не помню сейчас, с бородой он был или чисто выбрит? Но очень хорошо помню этот удивительный, словно из глубины народной, внимательный взгляд…
Был он на кого-то из прежних моих добрых знакомцев сильно похож, но я никак не мог понять: на кого?.. На самодеятельного художника Ивана Селиванова из сибирского Прокопьевска, якобы примитивиста, которого московские умники заставили-таки поступить учиться в какой-то заочной академии, в которой и остались потом у московских «учителей» на руках почти все его бесценные картины?.. На конструктора Калашникова, внешне такого же мальчика, но уже сильно избалованного победами на олимпиадах и конкурсах, слишком хорошего знающего себе цену и в мальчика больше играющего, нежели оставшимся таким… а правда, правда!
Сколько с Калашниковым общался, сколько рядом работал, а все не мог постичь какую-то его тайну, которую прячет не только от всего мира — даже от себя, и то прячет. Годами выработанная при советской власти привычка «закрытого» творца оружия?.. Закрывали его, закрывали — взял, и сам, наконец, закрылся наглухо. Весь в орденах на генеральском кителе и в глянце журнальных обложек.
А живая жизнь вот она: эти съезжавшиеся в Павлово кривые да косенькие хитрованы в своей рванинке… тоже празднуют небось там сейчас, половина чемпионов — у них!
— Минские первые уезжать собираются, — пронесся вдруг за столом говорок. — Им-то дальше всех…
И вновь поднялся с рюмкой никуда не уходивший, но словно все это время отсутствовавший хозяин.
— Минским на дорожку… чтобы помнили, — и проговорил вдруг с какой-то вроде бы застарелою болью. — Славян теперь хотят унистожить, это всем уже видать… Да не получится, нет!
С чего это он тогда вдруг?
Прощался с ним — обещал вернуться, да разве жизнь складывается, как ты хочешь?..
…Все это, передуманное не однажды, пронеслось во мне в один миг.
— Если был там, если с Золотухиным дружит, — сказал я Плахутину. — Твой Русский Мальчик. Значит, наверняка тебе рассказывал, как наши гуси раньше в Париж ходили пешочком… Или в Берлин. Рассказывал?
— Об этом что-то не помню, — признался Миша. — Зачем — в Париж?
— Дело-то грустное, — взялся я. — На закуску. Печенку свою несли. Мясо. Перо и пух. Но главное — как, как?.. Купцы договаривались, и погонщики сбивали стаи по несколько тысяч птиц… Грели смолу, каждого гуся макали в неё лапами и выпускали на песок: прошелся, и — готова обувка. Для дальней дороги. Хоть какой трудной. Всех обули, и в путь… За ними едут несколько повозок с кормом, с буторишком, со съестными припасами для погонщиков, и так — и месяц, и два, и три. До Берлина. До Парижа, может быть, пять, не знаю… Куда им было спешить?
И правда что: в наш сегодняшний день спешить? В наш безжалостный, хитрованский мир?
Уж где теперь настоящее «падлово» — так в нем как раз, в нём. В сегодняшнем мире.
И гонят уже не гусей. И — не тысячами.
Счет давно на миллионы пошел…
— У него-то как вышло? Привез с охоты подранка, — стал мне Миша рассказывать. — Ну, выходил, подкормил, а осенью тот вдруг забегал по двору, заметался из угла в угол, закричал, да так жалостно и громко, что Мальчик все понял. Схватил его, поднялся на второй этаж своей дачки, вылез на крышу и швырнул его вверх… И тот понесся прямиком: наверное, наше ухо не слышит, а он слышал, что где-то вверху кричат сородичи — в теплые страны летят… Мальчик говорит, не только рукой вслед ему помахал — как бы и душой попрощался, когда вдруг весной — на тебе! На соседнем участке с криком шлепаются два гуся, орут так, что чуть не вся округа сбежалась… А они ходят вдоль забора, а соседа, хозяина, дома нет. Перелез он через забор, и одного сразу перекинул, понял, что это вернулся свой, а гусыня, говорит, так кричала, но ничего — поймал и её. Прожили у него лето, гусят вывели…
— Как это — прожили? — засомневался я. — Ты попробуй-ка, домашних заведи, и то не обойдешься без какого-никакого болотца… а полетать?
— А это вот как раз его ноу-хау, говоря современным языком, — улыбнулся Миша. — Он сделал для них из досточек дорожку вокруг дома, ну, — такой серпантин наверх, чтобы с крыши могли взлетать. А потом ещё и надстройку в виду башни… поедем — увидишь.
— Поедем, наконец?
— Позвонил своим, чтобы мне передали: пусть ждет. Он мне нужен, мол… будем ждать?
— Да уж заждались! — сказал я Мише насмешливо.
12
Какой там березовый лист с копеечку, какие дикие гуси — конечно же, я обо всем забыл, потому что в Кузне раньше обычного начался вдруг сезон черемши… тут все бросай!
Уж если твои друзья нашли там время съездить за ней в тайгу или сходить на базар возле вокзала, или… дело не в этом, конечно же, хотя иной раз так хочется спросить: мол, откуда колба?.. Из каких мест?.. Не кузедеевская ли? Не с Терсей?.. Есть там, за Осиновым Плесом, вниз по Томи, три горных речки, три сестренки: Верхняя Терсь, Средняя Терсь и Нижняя… эх, не знаешь, какая и красивей!
А вдруг из Горной Шории колба? Из Мысков?.. Где, несмотря ни на что, попрежнему все живут по своему, мысковскому времени.
Кого толстокожего всем этим не проймешь, но для меня чуть ли не каждый стебелек — как весточка из сибирской молодости: этот, с красноватым оттенком, грелся под солнышком, на полянке, а то и на южном склоне… Эти, подлинней и потолще, совсем белые и с крупным сочным листом, росли на болоте или где-нибудь от него поблизости… Подержал в руках, повздыхал и будто в тех местах побывал: а говорят, телепортация невозможна — да вот же она, вот! Стоит только подольше на черемшу поглазеть да запахом её подышать…