– Хам, – бормочет Филин, вылезая из-под стола. Поредевшие кофейные капли шмякаются ему на загривок.

Дожидаюсь, пока он отползет подальше, и высовываюсь. Ноги, осколки, вода, пенные ошметки. Кто-то пытается убирать, остальные расхаживают и таращатся. Псы, Крысы и даже девушки. Забыли, наверное, что у нас война. Уцелевшая часть оконного стекла разрисована инеем. Тронь – и все осыплется. А посередине зияет дыра. Смахивающая на морскую звезду. Я смотрю на нее, когда меня подбирает Черный. Подбирает и уносит, деловито расталкивая не расступающихся перед нами. Я ни о чем не спрашиваю, он тоже. Хорошо, когда тебя целеустремленно куда-то несут. Можно не думать, а просто ехать. На выходе из Кофейника кучка любопытных провожает нас свистом и перешептыванием.

– Не реви, – только и говорит мне Черный.

– Я стараюсь.

Мерцания и вязкости больше нет. Мир вернулся в привычное состояние, звуки доносятся ясно и громко, но кое-что все же изменилось. То тут, то там грохают оконные створки. По коридору гуляет ветер. Дверь спальни захлопывается за нами с такой силой, что Черный подпрыгивает, а я щелкаю зубами.

Спальня предураганно сумрачная и с высоты роста Папы Псов неожиданно маленькая. Сфинкс, Слепой и Русалка сидят рядком, подпирая шкаф, с довольно прибитым видом, а пылевая буря стучит в окна, закидывая их летающим мусором.

Черный опускает меня на пол. Ползу к своим, на ходу примеряя разные выражения лица, подходящие к обстановке, хотя не совсем понимаю, какая у нас обстановка. Осиротели ли мы сегодня на вечные времена? Потеряли ли последнего из драконов, которые и так давно не встречаются в природе? Подразумевает ли унылый вид собравшихся безмолвный траур и не следует ли мне немного пошуметь, чтобы вывести их из оцепенения?

Слепой отодвигается, освобождая мне место между собой и Сфинксом. Размером с кролика. Я туда каким-то чудом втискиваюсь и сразу решаю, что шуметь не буду. Слишком много я сегодня шумел. Пусть будет тихо, пусть ветер рвется и гудит в Наружности, я устал, и шишка моя болит.

Черный садится на корточки у двери. На коленях Сфинкса – что-то длинное, завернутое в полотенце, воняющее горелой пластмассой. Я отворачиваю край полотенца, но еще до того, как увидеть, догадываюсь, что там грабли. Это они и есть. Отстегнутые, оплывшие на концах до потери пальцев, поблескивающие обнажившимся металлическим каркасом. Очень, очень уродливые.

– Оставь, – говорит Сфинкс. – Их теперь только в мусор.

Осторожно опускаю на место край полотенца, с неприятным ощущением, что дотронулся до чего-то, что умерло совсем недавно.

– Больно было? – глупо спрашиваю я.

– Представь себе.

– А Македонский?

– Македонский наверху. Спит.

Он говорит это быстро и сухо, и я понимаю, что уточнять не стоит. Наверху, значит, на кровати Горбача, а почему там и в каком виде, это уже мелочи, в которые не нужно вникать. Главное, он не улетел. Закрываю глаза и обвисаю, стиснутый с двух сторон ребрами Сфинкса и Слепого, уговаривая себя, что давно мечтал поспать в виде овоща, застрявшего между двумя терками. Не засыпаю, конечно, но впадаю в оцепенение, похожее на сон. У меня достаточно мыслей, которые нужно обдумать, которые можно обдумывать в таком полудремлющем состоянии. И я их думаю.

Пространство, принадлежащее коллекции, я отгородил позолоченным шнуром. Получилась маленькая сцена. Роль задника играют фотографии древнего Перекрестка. Между ними оставлен зазор, в котором, как луна, висит большая бело-синяя тарелка. Не знаю, насколько это было правильно, поместить ее там, но для меня в таком расположении особая прелесть, ведь это как бы Дом и луна, два моих наилюбимейших природных явления.

Перед щитами с видами Перекрестка стоят табуретки разной величины. На самой высокой – птичья клетка. Длинная, узкая и, честно говоря, тесная даже для канарейки. На табуретке пониже какая-то покореженная штуковина, о которой никто не может сказать, что это такое. Больше всего она похожа на древесную болезнь, которую с дерева срезали, сплющили и впечатали в поднос. Непонятно, для каких целей. Назвать эту бугристую засохлость красивой никто бы не решился. Скорее, она уродливая. Во времена моего детства она лежала в комнате, которую тогдашние старшие называли баром. Не знаю, откуда взялась эта сказка, но среди самых младших ходили слухи, что если проткнуть ее пальцем, в образовавшуюся дырку хлынет вонючая, чавкающая трясина и поглотит все вокруг. Мир станет болотом. Поэтому, хотя нам было интересно, что у засохлости внутри, никто не решался взять на себя ответственность и проверить. Мы только трогали ее. Очень осторожно поглаживали шероховатую поверхность болота, прислушиваясь, не рвется ли оно наружу, взбудораженное нашими прикосновениями. Делали мы это в отсутствие старших, и хотя никто из нас ничего не протыкал, трогать болото было уже достаточно страшно, оно ведь могло только прикидываться твердым, чтобы усыпить наши подозрения, а само только и ждало неуклюжего, неосторожного пальца.

Теперь болото лежит в моей коллекции, с виду помельче и потемнее, чем было когда-то, и по-прежнему ждет. На случай появления поблизости беспечных посетителей над ним пришпилена бумажка с предупреждением: «Руками не трогать!»

Вся моя коллекция увешана воззваниями, стрелками и дорожными знаками. Особенно Перекресточные щиты. Посреди левого щита у меня еще висит лупа на унитазной цепочке. С ее помощью можно изучать надписи на фотографиях. Рядом стоит почтовый ящик-скворечник на деревянной ноге. Раскрашенный в розовый, зеленый и красный цвета. Нога у него попорчена крысами, но верхняя часть выглядит вполне пристойно.

Щиты, почтовый ящик, клетка, болото, тарелка-луна, синий фонарь с открывающейся дверцей, тоже на деревянной ноге, как и почтовый ящик, стул с приклеенным к спинке чучелом ворона, сидение его утыкано гвоздиками, а на груди чучела надпись: «Привет от Хичкока!», собачий ошейник с бубенцами (сводить собаку с ума?), коробка с засушенными жуками, бутылка с запиской неизвестного содержания, запечатанная сургучом, дырявый сапог на великанскую ногу, мешочек с гадальными бобами, дорожный знак «Стоп», весь покореженный, как будто его сшибло грузовиком, черная широкополая шляпа, три подковы, скрученный корень, на котором выцарапано «мандрагор мужской, обыкновенный», и зонтик из соломы, осыпающийся трухой при попытках его раскрыть.

Все предметы делятся на воздушные, колдовские и природные. К воздушным я отнес тарелку, зонт и птичью клетку. К колдовским: стул с вороном, жуков, «мандрагора обыкновенного» и мешочек с бобами. Все остальное земное, исключая болото. Объезжая коллекцию с гармошкой я заметил, что вблизи знака «Стоп» мелодия становится жалобной, а рядом с почтовым ящиком – чирикающей и посвистывающей. Это, скорее всего, означает, что ящик использовался как птичий домик, а дорожный знак пострадал в связи с какими-то печальными событиями.

Началось все с тарелки, которая теперь изображает луну. В тот день пришла девичья делегация и перерезала провода, ведущие на их сторону, прервав между нашими коридорами связь. После них на полу остались вязанки разноцветных проводов, о которые все спотыкались, так что пришлось развешать их по стенам, другого применения им я не нашел, а выкинуть было жалко.

Развешивая провода, я влез на шкаф и нашел там треснувшее блюдо, связку порыжевших мочалок и мумифицированного таракана. Находки эти меня расстроили. Я стал думать о всяком старом хламе, никому не нужном и абсолютно бесполезном, который не выкинули только оттого, что не дошли руки, а потом он просто затерялся, обо всех этих вещах, которыми человек обрастает со страшной скоростью, как только появляется где бы то ни было. Чем дольше ты где-то, тем больше вокруг всякого такого, что стоило бы выбросить, но когда ты переберешься на новое место, ты возьмешь с собой все что угодно, кроме этого самого мусора, а значит, он больше принадлежит месту, чем людям, потому что не переезжает никогда, и в любом новом месте человек найдет клочки кого-то другого, а его клочки останутся тому, кто придет на его прежнее место обитания, и так происходит всегда и везде.