– Да.
– Фургоны поставил, как надо?
– Да.
– Ну и слава богу. Расслабимся до следующего раза.
Я вытираю гармошку. Удивительно душный день. Совсем нечем дышать. Лорд лежит, обмякший, под гитарой. Человечка без штанов он содрал, но клубничину оставил, и она торчит у него на глазу, как красная клякса. Курильщик ждет новостей с потолка. Македонский испарился.
– Эй, – говорю я Сфинксу, – ты видел Македонского в белоснежных одеждах? Такого чистенького и белого-пребелого, как жасмин?
Он кивает.
– И как тебе его вид?
– По-моему, он похорошел.
– Он еще волосы прилизал. Такое поведение ему не свойственно. Не говоря уже о том, что он всегда ненавидел белый. Подчеркнуто не переносил. Так что не притворяйся, что не понимаешь, о чем я.
– Может, он дает понять, что ему осточертело убирать за всеми? – не отрываясь от лицезрения потолка, предполагает Курильщик.
Опять этот прокурорский тон, подразумевающий океан не затронутых тем. К нашему счастью, не затронутых.
– Никто его не заставляет убирать, – говорю я. – И никогда не заставлял.
Курильщик молча усмехается. Даже не глядя в мою сторону.
Во втором пункте я, конечно, соврал, но ведь не специально, а по забывчивости. Уже не в первый раз за сегодняшний день хочется придушить Курильщика. Скоро это желание войдет в привычку.
– Я его заставлял, – говорит Сфинкс. – И Лорда тоже. И Лэри, если уж на то пошло. Только тебя почему-то пропустил.
– Интересно, почему? – вежливо любопытствует Курильщик.– Действительно, интересно. Может, в связи с изменением имиджа Македонского, самое время попробовать? Как насчет сегодняшней уборки?
Курильщик наконец переворачивается и являет нам сумрачный лик. Вернее, не нам, а Сфинксу. Смотрит на него с каким-то извращенным ожиданием, потом говорит:
– Если сможешь меня заставить. Как когда-то их. Чтобы потом даже Табаки говорил, что этого не было.
Потрясающе наглое заявление. У меня начинает чесаться нос, а в местах, отвечающих за мои действия и разговоры, выстукиваются новые вопилки: «Мародеров к стенке!» и «Пленных не брать!» Кое-как удается справиться с ними.
Сфинкс глядит на Курильщика с таким видом, что непонятно, то ли он сейчас убьет, то ли рассмеется. Просто смотрит. Он – на Курильщика, Курильщик – на него. Тишина капает тяжеленными каплями.
– Бог ты мой, – говорит Лорд уважительно. – Страсти какие.
Из меня выскакивает неуместное и подленькое хихиканье.
Сфинкс выключает фары, потом опять включает, переведя на нас. Ну, моргнул человек, обычное дело. Глаза веселые, даже хитрые. Так что, скорее всего, он засмеялся бы. Хотя в такой душный и жаркий день ни в чем нельзя быть уверенным.
Опять появляется Македонский. Садится на свою кровать.
– Эх ты, полярник, – говорю я ему. – Из-за тебя назревал конфликт. Жуть как не любим мы чего-то недопонимать. Так что если это такая форма протеста, ты так и скажи. А то Курильщик тут уже высказывается вместо тебя, и, между прочим, выяснилось, что у него аллергия на пыль.
Македонский выглядит очень честным. Его словам веришь еще до того, как он их произносит. Поэтому хорошо, что говорит он мало, ведь от по-настоящему честных слов как-то устаешь.
– Я ненавижу белый, – говорит он.
И я устаю сразу и очень сильно. От большого умственного напряжения.
Македонский смотрит с таким видом, словно мы обязаны были все понять, но, видно, на наших лицах понимание отсутствует, потому что добавляет:
– Я видел себя во сне драконом. Я летал над городом и опалял его улицы огнем своего дыхания. Тот город был пуст из-за меня. И я… испугался.
Дергаю себя за серьгу. Больно, зато отрезвляет. И когда пьяный, и когда что-то мерещится. Например, красные крылатые ящеры, летающие между обугленными многоэтажками. Похожие на костры. Македонский не сказал ничего о красном цвете, но я знаю и так. И еще я знаю, что когда твой подлинный цвет рвет тебя изнутри, можно завернуться в десять слоев белого или черного, ничего не поможет. Все равно что пытаться заткнуть водопад носовым платком.
– Белая майка тебя не спасет, Македонский, – озвучивает мои мысли Сфинкс.
Македонский глядит не мигая. Кажется, еще немного, и на его лице проступят все кости, можно будет пересчитать их и удавиться с горя. Они уже и сейчас видны. Кости, сероватая кожа и болотные лужицы глаз с точками головастиков.
– А вдруг спасет, – говорит он неуверенно. – Кто может знать?
Сфинкс не спорит, я – тем более. Лорд нырнул за журнал, Курильщик демонстративно зевает.
– Пора, пора тебе, Сфинкс, грохнуть для нас стекло. Видишь сам, что делается. Время улетать. Вон, человек уже встал на крыло, – киваю на Македонского, – об остальных я не говорю.
– Ну так грохни его сам, – предлагает Сфинкс. – Мне уже не десять, я разучился.
Почему-то от его слов я окончательно скисаю. Словно всю дорогу только на что-то такое и рассчитывал. Хотя когда начал говорить, это была всего лишь давняя, полузабытая шутка.
– А вот когда я однажды увидел страшный сон и рассказал его, Сфинкс пообещал укусить меня, если я не заткнусь, – как бы невзначай вспоминает Курильщик, справившись с зевотой. – Я это очень хорошо помню.
– Я тоже, – кивает Сфинкс. – Во всяком случае, помню, что обещал это не тебе, а Лорду. Твоя память избирательна, Курильщик. Коверкает события не в лучшую сторону.
– А если бы я увидел себя летающим гиппопотамом?
– Это означало бы, что ты съел на ужин какую-то дрянь.
– Почему же у Македонского это означает, что он должен нацепить на себя что-то белое?
– Не знаю, – Сфинкс слезает с тумбочки и садится на пол, прислонив к краю нашей кровати лысину. – Если ты заметил, я не счел это необходимым.
Курильщик смеется.
– Прекрасное объяснение. Исчерпывающее. Точное. Теперь-то я, конечно, все понял.
Смех у него не то чтобы нормальный, но и не совсем уж сумасшедший. Поровну того и другого. До Лорда в его лучший период ему еще смеяться и смеяться, но все равно это удручает. Срочно надо выбраться на свежий воздух, пока он еще где-то есть. Потому что потом его может и не быть.
Я надеваю очки, затеняя мир, и прошу Македонского помочь мне подвесить рюкзак к Мустангу.
Подъезжая к Перекрестку, вспоминаю:
...
«Amadan-na Breena, он каждые два дня меняет облик. То он идет, глянешь со стороны, ни дать ни взять молоденькай парнишка, а то обернется тварью какой ужасной, и вот тогда-то берегись. Мне тут сказали не так давно, что, мол, кто-то его подстрелил, но я-то думаю – кто ж его такого застрелит?» [1]
Бормоча про себя этот канонический бред, я пересекаю Перекресток и у дальней его стены останавливаюсь. Между столиком с неработающим телевизором и стеной здесь стоит длинное зеркало, про которое многие думают, что оно стоит изнанкой наружу, до того оно пыльное. На нем иногда гадают девушки. Вытирают пальцем маленькие участки и смотрят, что в них отражается. На маленьком кусочке зеркала даже фрагмент собственного лица выглядит многозначительно.
В этом зеркале я протираю себе окошко. Я очень-очень давно не видел себя. Казалось бы, когда плохое настроение, не стоит проводить такие эксперименты. Но я вдруг подумал, что дни летят слишком быстро, вполне может случиться так, что я уже и не успею посмотреть на себя именно в гадальном зеркале.
Я протираю кружок чуть выше глаз, оттуда спускаюсь к носу и в конце мой двойник выглядывает из аккуратного окошка, похожего на дырку в стене. Ничуть не повзрослевший. Та же рожа четырнадцатилетнего, с которой меня, надо полагать, похоронят. Я вымазываю себе ниши для ушей и освобождаю их из-под волос, чтобы они лучше отразились. Двойник превращается в Микки-Мауса. В зловещего Микки-Мауса. Я вдруг с ужасом понимаю, что постарел. В зеркале я тот же, что и пять лет назад, но вот внутри чего-то не хватает. И это заметно. Куда-то подевалась привычная наглость. И ведь, если вдуматься, я бог знает сколько времени не затевал ничего интересного. Не устраивал людям холеру. Давным-давно уже никто меня не бил.