– Я ведь еду туда не просто так, – многозначительно заявил я. – В прошлый раз я обнаружил там одну общину. Их нравы и обычаи заинтересовали меня, и я решил продолжить наблюдения. Надеюсь, – тут я совсем раздулся от важности, – экспедиция принесет мне свои радостные плоды.

Странно, что Роза не усмотрела в моей краткой речи ни выспренности, ни неестественности. Напротив, ее глаза засияли, и она восторженно прошептала:

– Как интересно! Пожалуйста, дальше, Рудольф.

– Ну, – послушно продолжал я. – В данный момент изучение тирольских общин грешит некоторыми пробелами, и мне хотелось бы их заполнить исследованием… Я назову его…

– О! Рудольф! – Теперь эмоции просто переполнили Розу, и она захлопала в ладоши. – Я все поняла! Вы пишете книгу. Да вы у нас просто молодчина! Роберт, – повернулась она к мужу, – мне кажется, ученый труд очень поднимает престиж нашего Рудольфа.

– Совершенно согласен, – важно отозвался мой брат, – в наше время такой труд – наиболее прямой путь в высшие политические сферы.

Тут необходимо заметить, что сам Роберт отдал щедрую дань именно этому пути. Особенно он гордился двумя своими произведениями – «Бэрлсдон о древнем теоретизировании и современной фактографии» и «Мнения политического исследователя о конечном результате». Ни тот, ни другой фолиант, по‑моему, не смог бы осилить никто, кроме автора, однако в качестве «пути» они оказались брату небесполезны, и он действительно вошел в высшие политические сферы.

– Спасибо тебе, Боб! – лицемерно воскликнул я. – Я верил, что ты поймешь меня!

– Вы обещаете мне написать книгу? – спросила Роза, и в голосе ее звучали мольба и надежда.

– Нет, я слишком суеверен, чтобы обещать, – немедленно отозвался я. – А вдруг не наберу достаточного материала? Но если наберу… – И я сделал чрезвычайно эффектную паузу.

– Ты прав, мой мальчик, – поддержал Роберт, – к такому делу надобно подходить очень ответственно.

– Не понимаю, при чем тут какой‑то материал? – надулась Роза. – Я спрашиваю не про материал, а про книгу.

Обычно ее простодушие совершенно выбивает меня из колеи, и, ошеломленный, я могу дать любое обещание. Но на этот раз я проявил завидную осмотрительность и не стал ничего обещать. Да и как я мог поступить иначе, когда ни секунды не сомневался, что никто и никогда не прочтет ни строчки о моей экспедиции. Теперь‑то я понимаю, сколь смешон и самонадеян каждый, кто, подобно мне, так определенно рассуждает о будущем. Ибо в данный момент я именно тем и занимаюсь, что исполняю мечту Розы. Правда, и уехал я не в Тироль, и книга, которую я пишу, вряд ли приблизит меня к тем, кто управляет Великобританией. Сомневаюсь и в том, что она понравится Розе. Леди Бэрлсдон ждала от меня обстоятельного исследования, а не какой‑то там повести, – литераторов эта прелестная особа невысоко ставила. И все‑таки, вот моя книга. А есть уж в ней достоинства или нет, судить вам, дорогие читатели.

Глава II. Кое‑что о мужских шевелюрах

Мой мудрый дядюшка Уильям уверял: еще не родился на свет такой путешественник, который нашел бы в себе силы покинуть Париж раньше, чем через сутки. Пусть даже ты спешишь куда‑нибудь в другое место, утверждал дядюшка, все равно этот закон действует непреложно. Славный старикан был натурой здравомыслящей и все свои заключения строил исключительно на основе богатейшего жизненного опыта. Вот почему, едва добравшись до Парижа, я поспешил снять на сутки номер в «Континентале». Приведя таким образом свою жизнь в согласие с «законом дядюшки Уильяма», я отправился к своему другу Джорджу Фезерли, который работал в британском посольстве. Мы славно пообедали с Джорджем у Дюрана, потом заехали в оперу, а после ужина решили навестить общего приятеля. Бертрем Бертран (так звали этого чудесного молодого человека) писал стихи, у которых находились даже поклонники. Кроме того, он уже много лет был корреспондентом одной из крупных лондонских газет и соотечественник всегда находил радушный прием в его парижской квартире.

Когда мы пришли, у Бертрема уже собралось общество из нескольких вполне милых молодых людей, которые покуривали и вели неторопливую беседу. Словом, все было так, как бывало обычно у Бертрема. Вот только он сам удивлял нас неожиданной угрюмостью. Обычно веселый и словоохотливый, он сегодня был явно чем‑то расстроен, и, видя, что он не расположен к веселью, гости вскоре разошлись по домам. Когда мы наконец остались втроем, я начал изо всех сил подтрунивать над меланхолическим настроением Бертрема. Поначалу он пытался отшучиваться. Когда же я позволил себе пройтись вскользь по влюбленным молодым людям, которых настолько охватила меланхолия, что они даже старых друзей перестали замечать, Бертрем совершенно неожиданно для меня кинулся ничком на диван и исполненным тоски голосом завопил:

– Можешь смеяться сколько угодно! Я ведь и правда влюблен! Безнадежно влюблен!

– Утешайся тем, что это может пойти на пользу твоим стихам, – не растерялся я.

Но я тут же увидел, что слова мои привели его в ярость. Он сдерживался из последних сил, я – тоже. Разница между нами была лишь та, что он едва подавлял в себе гнев, а я – смех. Наблюдать его сейчас и впрямь было презабавно. Сердитый, с взъерошенными волосами, он так самозабвенно курил, будто вознамерился уже в ближайшие дни покончить с запасом табака во Франции. Потом перевел взгляд на Джо Фезерли и вынужден был убедиться, что для этого человека не существует ничего святого. Джо Фезерли стоял, подпирая спиной камин, и ехидно улыбался.

– Ты все еще продолжаешь эту нудную историю, Берт? – спросил он. – Неужели тебе еще не надоело? Да пойми ты, все равно у тебя ничего не выйдет. Тем более, что она завтра вообще уезжает из Парижа.

– Знаю, – буркнул Бертрем.

– Правда, останься она тут, для тебя бы все равно ничего не изменилось, – продолжал бессердечный Джордж. – Она бы никогда не снизошла до какого‑то там журналиста.

– Лучше бы я ее вообще никогда не видел!.. – с тоской отозвался Бертрем.

– Друзья мои, – наконец вмешался я, – если бы вы сочли возможным объяснить, о ком идет речь, обещаю, я внимал бы вам с куда большим интересом, чем прежде.

– Ее зовут Антуанетт Мобан, – сказал Джордж.

– Де Мобан, – сварливо уточнил Бертрем.

– Ах, вот оно что! – удивился я; дама эта была мне известна.

– Долго вы еще будете меня мучить? – взмолился несчастный влюбленный.

– Куда же она едет? – неумолимо продолжал я.

Тут Джордж, позвякивая мелочью в кармане, кинул на Бертрема еще более ехидный взгляд и самым что ни на есть любезным тоном произнес:

– Куда она едет, никто не знает. Зато могу сообщить другое: пару месяцев назад я наведался к ней. Как вы думаете, кого я там застал? Самого герцога Стрелсау! Ты случайно не знаком с ним, Берт?

– Знаком! – со стоном ответил тот.

– Мне говорили, что это выдающаяся личность, – как ни в чем не бывало продолжал Джордж.

Было совершенно ясно: весь этот разговор Джордж затеял лишь для того, чтобы позлить Берта. «Значит, – заключил я, – герцог наверняка попал под чары несравненной мадам де Мобан». Впрочем, это вполне соответствовало ее характеру. Она отличалась не только красотой, но и неуемным тщеславием. А так как, судя по слухам, у нее было все, кроме королевских титулов, не исключено, что она надеялась с помощью замужества восполнить и этот недостаток.

Джордж объяснил, что герцог – младший сын покойного короля Руритании. Правда, он рожден от второго, морганатического[1]. Пережмешь в другую – и ужасаешься тому самому духу, который жить не давал молодому Честертону. Проверка одна: милость. Не «доброта», чего только ею не назовут, а именно то расположение души, тот сплав императивов и запретов, который обозначается только что написанным словом. В таком двухмерном пространстве, как повесть Энтони Хоупа, эта сверхдрагоценная добродетель, несомненно, есть.

Ни эту книгу, ни другие – «Сердце принцессы Озры» (1896), «Саймон Дэл» (1897) – просто нельзя превратить в апологию силы. И смотрите, к милости тут же прибавятся еще две совсем не брутальные добродетели. Первая – смирение. Стыдновато радоваться такой повести, это ведь даже не Честертон, даже не Стивенсон (теми тоже особенно не погордишься), просто кукольный театр какой‑то. Вторая – надежда. Провиденциальная шутка одарила сэра Энтони Хоукинса странным вторым именем «Хоуп». Его он взял псевдонимом и превратил в фамилию.