— Покой… покой прежде всего! Вы слишком напрягаете силы, — сказал ему доктор. И лицо его было так серьезно.

Звонок… Наконец!.. Она ждет, вытянув шею, выпрямившись в кресле… Вот зазвучали в зале его шаги… Да его ли?.. Какие странные, неровные…

Мерлетта встает в тревоге, бежит в залу.

Боже мой, как он бледен! Он весь сгорбился. В руке письмо. Руки дрожат. Он читает его, стоя среди зала.

— Папа́!..

— Нет… нет… ничего, прошло… Я испугал тебя?.. Голова закружилась… Дай руку!..

— Письмо? — вдруг вспоминает он с испугом в глазах.

Он уронил его, когда пошатнулся, на одну секунду потеряв сознание.

Мэри поднимает письмо и конверт, далеко отлетевший по зеркальному паркету. В глаза ей кидаются каракули.

— Папа́… что в этом гадком письме?.. Брось его!.. Это оно тебя огорчило?

Но он судорожно комкает конверт и прячет в карман.

Сев в кресло перед столом, он закрывает лицо руками.

Мерлетта стоит пораженная. Плечи губернатора согнулись и трясутся. Такой жалкий затылок… Вот он головой упал на стол, очевидно забыв, что он не один.

— Папа́!.. милый…

Он плачет… Какой ужас!

Мерлетта на коленях перед ним, сама в слезах. Она хватает его за локти. Какой ужас — эти глухие рыдания!..

Плачет мужчина. Ее отец, первый человек в губернии, плачет, как жалкий ребенок…

Вдруг догадка сверкает в ее мозгу.

— Она умерла, папа́? — задыхаясь, спрашивает она и судорожно виснет на его руках, заставляя открыть лицо.

Тут только он видит ее и слышит. О, милая девочка! Ангел-утешитель, который остался ему на старости, — теперь, когда изменило все.

Он обнимает ее головку и прижимает к груди.

— Нет, Мерлетта… Она жива… Но не все ли равно?.. Для меня она уже умерла.

Она вернулась ровно через месяц.

Верочка встретила ее на крыльце, покрытая пуховым платком. Она издали услыхала звон бубенчиков. Как страстно ждала она их каждый день, каждый час все эти три недели!

Она не только бледна. Она кажется прозрачной. Кровь вся прилила к бурно бьющемуся сердцу.

— Ма-мочка! — истерически кричит она, кидаясь навстречу, и углы ее рта кривятся, как у матери.

Надежда Васильевна обхватывает ее и рыдает. Забыта сдержанность. Ах, вздор! Все вздор перед счастьем свидания… Милое бледное личико… худенькие ручки…

Она целует их в неудержимом порыве любви и раскаяния. Как могла она забыть о Вере?.. Хоть на одно мгновение отдалиться от нее душой? Какое безумие овладело ее мозгом?

— Ма-мочка, — лепечет сияющая плачущая Вера.

Она испугана этой лаской, этим взрывом страсти. Но как сблизила, как сроднила их эта минута! Страх идет на убыль. Любовь растет.

— Ну вот и хорошо… Все опять хорошо, — бессознательно твердит Надежда Васильевна, входя в дом, обходя все комнаты, словно она раньше потеряла что-то дорогое и вот опять нашла и успокоилась.

Какаду кричит. Собачки лают и прыгают. Прислуга припала к плечику. «Слава Богу!.. Слава Богу…»

Она ласкает и собачек, и какаду. Она всем привезла подарки… Из всех углов глядит на нее прошлое — милое прошлое, от которого она так бессердечно отреклась за этот месяц… Полно! Она была безумна… Как могла она страдать, уезжая из Казани? Как могла думать, что ей будет скучно здесь?

В три часа приезжает Опочинин, которого, по уговору, немедленно известила Поля. Не только руки его, даже голова трясется, когда он выходит из коляски и звонит.

К счастью, они одни в гостиной.

Она стоит неподвижно среди комнаты и ждет его первых слов. Гордая, ясная, спокойная, без тени смущения.

Неверными шагами, как-то странно качаясь всем туловищем, он подходит, кидает быстрый умоляющий взгляд на это «страшное» в эту минуту для него лицо и, всхлипнув неожиданно, прижимается лицом к ее протянутой руке.

Ни упреков, ни вопросов, ни объяснений… Он все понял. Всему покорился.

Дрогнули ее черты. Растроганно обнимает она его голову, целует в висок.

— Ну, вот… Мы опять вместе, — грустно и ласково говорит она.

Он плачет на ее плече. Со скорбными глазами молча гладит она его по лицу. Ей больно за эти смиренные слезы бессильной страсти. Эти слезы почтенны. Так плачут на похоронах. Да, конечно… Их прошлое уже исчезло. Любовь умерла.

— Садись, голубчик… Как здоровье твое?.. Чаю хочешь? Ну, говори о себе!.. Ты очень… (постарел — читает он в ее глазах) изменился… Устаешь?

— Надя… Надя… — лепечет он, не находя слов, задыхаясь от рыданий.

— Полно… полно… Вот я опять с тобой… Все… (осталось по-прежнему, хочет она сказать, но не решается солгать и утешить.) Нет… Нет… Все кончено.

Но он уже подхватил это коротенькое слово. Притянув ее к себе, он ждет.

Холод и решимость вдруг беспощадно выступают в ее чертах, в резкой линии рта, в ответном взгляде. Одна мысль об его ласке вызывает в ней теперь стыд и брезгливость.

Руки его опускаются.

Как бы не замечая его волнения, она ходит по комнате своим твердым, упругим шагом, без устали говорит о поездке, гастролях, о предстоящем переезде на хутор, о своих планах на лето. Она дает ему успокоиться. Звонит. Велит Поле подать чаю. Посылает за Верой. Лишь бы не быть вдвоем!

Сильный, нервный звонок.

— Лучинин! — вся оживляясь, говорит она, глядя в открытое окно, и не скрывает радости.

Он вносит с собой жизнь, движение, смех, новости. Зорко глянув в глаза Надежды Васильевны, он целует ее руки. На мгновение встретились их взгляды, и ее веки дрогнули, и лицо загорелось.

— Слышали, ваше превосходительство, новость?.. Наши отбили штурм союзников на Малахов курган!

— Не может быть!.. Какое счастье! — вскрикивает она, всплеснув руками.

— Да, я вчера еще об этом знал.

— Знали и молчите? — с упреком кидает Надежда Васильевна губернатору.

«Ах, до побед ли ему теперь, когда сам он пострадал в генеральном сражении», — говорят лукавые глаза Лучинина.

— В Петербурге и слышать не хотят теперь о мире!

— Напрасно, — вяла, сквозь зубы цедит Опочинин. — Наша кампания проиграна безнадежно… падение Севастополя это не предотвратит.

Завязывается спор.

Опять кругом степной простор. Высокое небо, свежий, бодрящий ветер, ароматы и звуки, неведомые городу, жизнь непосредственная и несложная. Опять жгучее солнце и яркие закаты; и мрак южных ночей с мириадами звезд, под которыми чувствуешь себя маленькой, случайной гостьей мира. И ночная тишина, непостижимая и подавляющая, в которой, не заглушаемый дневным шумом, ясно звучит голос Верочки.

Надежда Васильевна помолодела лет на десять. Все дни в поле, на баштане, в саду, всегда деятельная, жизнерадостная… Точно ключи живой воды забили в ее душе.

Вера с ее печалью и неподвижностью кажется совсем старухой перед нею.

Любовь?

Нет. Она совсем не любит Бутурлина. Она даже не вспоминает о нем… Это удивительно. Ни сама не пишет ему, ни от него не ждет писем. И даже благодарна ему, что он точно в воду канул. Вся с головой ушла в эту непосредственную деревенскую жизнь. Встает на заре, ложится с курами. И такая ясная, такая спокойная… Точно спала — видела грешные, знойные сны, а проснулась — как рукой сняло наваждение.

Да, конечно, это было наваждение… Отдаться так легко и просто человеку, которого видела всего два раза; не зная ничего об его душе, его интересах, об его прошлом и настоящем; даже не зная, женат ли он, есть ли рядом другая женщина… Расстаться и не искать встречи?

Она ли это?

Но так было. Этого не изменишь. И она не кается, не стыдится. Нет… Поступить иначе она не могла. Своей воли не было. Кто-то другой решил за нее. И все, что случилось, было неизбежно. Было прекрасно. Было ее правом.

Одно ее печалит и тревожит и вносит муть в ее ясную душу: это отношения к Опочинину.

Ей жаль его: он так осунулся и постарел за этот месяц… Но жалеть — это одно. А любить и любя отдаваться — это другое. Она унизила бы и его и себя, отдавшись ему из жалости. Одна мысль об этом будит в ней дрожь отвращения. Одна мысль, что он мечтает о каких-то своих правах на нее, поднимает в сердце бурный протест.