Бурная овация дает исход взволнованным чувствам зрителей.

Но артистка долго не выходит. Наконец показывается все такая же бледная, сосредоточенная, с тем же трагическим лицом. Она не благодарит, не кланяется. Опустив голову, молча слушает она эти восторженные крики. Потом смотрит в ложу. Маленькие ручки в белых перчатках хлопают ей. Нежное личико улыбается ей. Хованский стоит за креслом блондинки. Долго, как оцепеневшая, смотрит туда артистка. Потом кланяется хрупкой девушке в белом платье. Разве не ей одной обязана она сейчас вот этим торжеством?

Но еще лучше удается ей пятый акт. Он почти пропадал, когда она дебютировала в этой роли. И только сцена смерти была прекрасна. Здесь же, с самого начала, все полно трагизма. Каждый жест, каждое слово полно глубокого, зловещего смысла. Ни разу еще искусство и жизнь не сплетались так тесно, не сливались в таком чудовищном кошмаре… На вопрос отца: «Ты здесь одна?» — Луиза отвечает:

«Нет. Я не одна. Когда так темно, так черно вокруг меня, тут-то и собираются ко мне гости…

Миллер. Спаси тебя, Господи!.. Только нечистая совесть да совы любят потемки. Только грешники да злые люди бегут от света.

Луиза. Да еще вечность, говорящая с душою без посредников…»

Толпа шевельнулась и замерла опять. В этом напряженном внимании, в этой отрешенности от жизни она сейчас словно одно тело, одна душа…

Муратов прижмурил веки. Ему жутко слушать этот голос сейчас.

Она говорит: «Нас, женщин, считают слабыми, хрупкими созданиями. Не верь этому, батюшка!.. Мы вздрагиваем при виде паука, но, не дрогнув, готовы обнять черное чудовище: тление…»

«Нет! Это невозможно, — думает Муратов. — Или я совсем не знаю ее… Она — женщина долга. Она слишком жизнерадостна. Она пламенно любит искусство. Любовь не может стать для нее альфой и омегой, как для большинства дюжинных женщин. Она вынесет этот удар… Талант и творчество спасут ее…»

Отчаяние Миллера смягчает душу его дочери. Луиза клянется ему, что не наложит на себя руки. И с потрясающей скорбью произносит артистка ее слова:

«Только скорее, батюшка, бежим из этого города, где надо мной насмехаются мои подруги… Где навеки погибло мое доброе имя… Дальше, дальше отсюда, где будет преследовать меня на каждом шагу призрак утраченного счастья!..»

«И для тебя, бедняжка, это было бы лучше, — думает Муратов, потихоньку вытирая глаза. — Много горя ждет тебя… Если б моя любовь могла придать тебе мужества…»

С возрастающей силой трагизма доводит бенефициантка до конца свою роль. Луиза умирает, отравленная Фердинандом.

Женщины плачут.

Артистка, лежа в безжизненной позе, пока идут последние сцены Фердинанда с Миллером и президентом, думает с горечью:

«Луиза счастливее меня. Смерть избавляет от страданий. И он любил ее до конца…»

Если б аплодисменты, восторги и любовь публики могли вознаграждать женщину за утраченные иллюзии любви, за измену и страдания ревности, то Надежда Васильевна должна была бы утешиться в этот вечер.

Овация длится несколько минут. Вся сцена уставлена подношениями. Чего тут нет? Венки, цветы, конфеты, фрукты; бриллиантовая брошь и серьги от Муратова; изумрудное кольцо от губернаторши; дубовый ящик со столовым серебром от полицмейстера; серебряный самовар от одного купца; от другого три штуки атласу на платья; от третьего — тридцать аршин лионского бархата; турецкая шаль от майорши Веры Федоровны… Приехавший на ярмарку из Сибири и застрявший в городе меховщик, безнадежно влюбленный в Неронову, поднес ей великолепный двухтысячный мех черно-бурой лисицы, синевато-черный с сединой. Это целое состояние.

Как ни несчастна артистка, но и она потрясена трогательными изъявлениями этой любви. Она выходит на бесконечные вызовы. Прижимает руки к груди… Смотрит вверх своими прекрасными, скорбными глазами… Слабая тень улыбки скользит по ее лицу и тотчас застывает в напряженной, болезненной гримасе. Муратов, тяжело дыша, не спускает с нее бинокля.

Подают еще что-то из оркестра… Пара старинных бронзовых тяжелых подсвечников… «От студентов Харьковского университета», — говорит режиссер, громко, внятно, поймав секунду тишины.

— Bravo! Bravo! — истерически, с юношеским восторгом кричит Муратов на высоких, почти визгливых нотах… Но этот крик тонет в поднявшейся буре. И в эту минуту слезы, которых инстинктивно, тщетно ждала Надежда Васильевна весь вечер, брызнули из глаз ее. И стало легко. Она взглянула вверх на бушевавшую молодежь. И низко склонившись, прижав руки к сердцу, она стояла так несколько минут.

Она их никогда не забыла. Тут только вполне ясно, не умом, а всем существом своим поняла она, что есть в жизни еще что-то — выше любви, ее радостей, и страданий… И что это сокровище принадлежит ей…

Но вот в уборную вошел Хованский.

Боже мой, какой маленькой, ничтожной и жалкой чувствует себя эта женщина, которая только что властвовала над толпой… которая одним взмахом ресниц, одним взглядом или жестом повергала эту толпу в трепет и вызывала ее экстаз…

Он так холодно и выразительно смотрит на Полю и на костюмершу, что те быстро уходят из комнаты.

— Поздравляю тебя, Nadine! — говорит он, целуя ее в лоб. — Здесь, у нас в ложе, наши друзья из Петербурга. Они в восторге. Они говорят, что ни Асенкова, ни Самойлова не волновали их так сильно… Мне это было приятно слышать… Что ты так смотришь на меня?.. Мы не на сцене, моя милая… Ха!.. Ха!.. Ты точно продолжаешь играть… Tiens… Совсем было забыл…

Он подает ей футляр с простеньким золотым медальоном на тонкой цепочке.

— Ты хотела иметь мой портрет… Смотри… похож я?.. Это делал прекрасный художник. Я выпросил его у сестры…

Со слабым криком она обнимает его…

— Опять слезы?.. Как ты разбила свои нервы!..

«Любишь ли ты меня?» — горит крик в ее груди, в ее сверкающих глазах. Но она ни о чем не спрашивает. Она ничего не хочет знать в эту минуту. Он опять купил ее сердце.

— Дай, я сам надену его на тебя, — говорит он.

О, это милое прикосновение нежных рук!.. За эту минуту она простила ему все, что он заставил ее выстрадать.

— Как жаль, что я не могу тебя проводить нынче! — говорит он, почтительно целуя ее руку.

И ее точно пронзает этот новый тон, в котором чувствуется признание ее таланта и превосходства.

— Я должен ужинать с этими дамами… Но завтра, Nadine… В три часа я жду тебя… Слышишь? И дай мне слово, что Муратов тебя не будет провожать?.. Даешь?

— Да… да… — слабо улыбаясь, лепечет она.

Он уходит… Она открывает медальон, сквозь слезы глядит на милые черты. Потом целует эмаль.

Режиссер и полицмейстер стучатся в уборную.

Надежда Васильевна, пожалуйте… Вас там молодежь ждет… Театр разнесут, если вы скроетесь.

Студенты на руках выносят ее на подъезд, сажают в карету… Миг… И молодежь выпрягает лошадей. Студенты везут карету среди криков восторга.

Полицмейстер в коляске провожает артистку до дому. Сзади едет еще экипаж с подношениями и с Полей, улыбающейся во весь рот.

А Надежда Васильевна, прижавшись в уголку и спрятав лицо в сноп живых цветов, думает с тоской словами Луизы Миллер: «Где-то он теперь? Знатные девицы видят его… Говорят с ним… А я?.. Жалкая, позабытая девушка…»

И слезы бегут по ее щекам. Имя ее на всех устах в эту минуту. Нет женщины, которая не позавидовала бы ей. Ее считают счастливицей… И кто знает? Быть может, эта самая хрупкая блондиночка, плакавшая нынче от ее игры, душе считает завидной ее долю?

Но ведь он еще любит ее… Из тщеславия. За любовь других. За преклонение молодежи. За власть над толпой. Не все ли равно?.. Она увидит его завтра. Она не спросит у него ни слова. Не бросит ни одного упрека. Все умрет в ней… Она не хочет отравить краткий час мимолетного счастья…

Слезы бегут из ее глаз.

Вот сотня молодых, быть может, красивых, быть может, интересных, людей бегут у окон ее кареты, горячими глазами смотря в окна… Одна улыбка ее, пожатие руки составили бы счастье каждого из них. Скажи она слово, кто из них не упадет к ее ногам? Кто из них не ответит ей пылкой, молодой, беззаветной страстью?