Надежда Васильевна, сама бывшая такой строгой матерью, не позволявшая себе даже лишней ласки из страха потерять престиж, теперь «размякла», по выражению Пелагеи, страстно привязалась к внучке и отчаянно, взапуски с бароном, баловала ее.

Однако у Веры оказалась своя система воспитания, более инстинктивная, чем сознательная, но шедшая глубоко вразрез со взглядами мужа и даже матери. Она глухо, но упорно боролась с влиянием «бабушки». Она начинала критиковать и осуждать, хотя еще пока безмолвно.

На четвертом месяце жизни Соня уже проявляла своеволие и упрямство. Она требовала все красивые безделушки с туалетного стола матери. И к чему бы она ни тянулась ручонками, кормилица и бабушка с умиленными лицами подносили ей все предметы, а Соня совала их в рот. Весь мир она воспринимала ртом. Если сверкавшая на солнце хрустальная вазочка или статуэтка севрского фарфора оказывались невкусными, Соня роняла их на пол. И так переколотила много ценных вещей. Вера возмущалась.

— Ах, Верочка, она же плачет…

— Ну, пусть плачет! Какая от этого беда?

— Я не могу видеть, когда она просит…

— А если, мамочка, она зажженную лампу попросит?

— Глупости говоришь, Вера. Не люблю…

Девочка подрастала, а глупая Лизавета и умная бабушка наперегонки продолжали ее баловать.

«Нельзя!» — твердо говорила молодая мать ребенку. Девочка откидывалась назад, чуть не ломая себе спинку, и начинала неистово кричать. Появлялся барон.

— Ну, дайте ей, что она просит! Почему не дать?

— Неси ее вон! — приказывала Вера кормилице. — Унеси и запри все двери.

Соня стала ползать. Когда Лизавета обедала или стирала, Вера обоих детей брала к себе в гостиную. Они ползали на ковре, она шила себе блузу. Вася был флегматичен, малокровен, сонлив. Соня росла здоровой, буйной, с ярким, уже сейчас выраженным темпераментом.

Каждый день в эти часы в гостиной топилась печь, и девочка каждый день упорно лезла к огню.

Раскрасневшись от сдержанного гнева, Вера шлепала ее и говорила: «Нельзя!..» — «Хочу!..» — выражало все маленькое существо. Девочка закатывала белки и вопила до тех пор, пока не становилась синей. Вбегала Лизавета, хватала ее на руки.

— Опять крики? — спрашивал барон, просовывая голову. — Только собирался соснуть после обеда…

— Она лезет к печке. Ты хочешь, чтоб она сгорела?

— Ну, право, там… не знаю что… Придешь домой, покоя хочется, а тут крики…

— Убери ее, а то убью, — как-то раз сказала Вера Лизавете. Сказала просто, только при этом так побледнела, что перепуганная кормилица подхватила девочку и кинулась к двери.

— Господи Иисусе Христе! И повернется же у вас, барыня, язык на такие слова!

Как-то раз барон играл в карты до рассвета. После обеда он, по обыкновению, лег отдохнуть. Лизавета ушла обедать. Печка топилась. Дети лезли к огню. Васю Вера оттащила от заслонки, и он покорился. Соню пришлось отшлепать. Она вся зашлась от крика.

Барон выскочил, рассерженный не на шутку, что с ним редко случалось. Побледнев, он накинулся на Веру:

— Что это — покоя в доме нет! Почему ты не приглядишь за ними? Какая ты мать после этого?

На другой день, в тот же час, пока Лизавета стирала на кухне, Соня под надзором матери ползала на ковре и, когда печка разгорелась, как всегда, полезла к огню.

Вера не двинулась. Она ждала.

Вот девочка подползла к печке и, удовлетворенно кряхтя и посапывая, схватилась ручонками за горячий край.

Мгновение испуга и, закатив глаза, она упала на ковер.

У Веры все было наготове — примочка, вата, бинты…

Прежде чем перепуганные барон и Лизавета поняли, в чем дело, она уже забинтовала ручки ребенка.

— Как же это ты не доглядела? Где ты была? — накинулся барон на жену.

— Теперь можешь спокойно отдыхать. Больше к огню Соня не полезет.

Лысина барона побагровела. Он развел руками и ушел в кабинет. А Вера улыбалась.

Урок оказался действенным. Маленькие ручки зажили через десять дней, и Соня опять могла ползать. Но теперь она только боязливо косилась на огонь, грозила ему пальчиком и, с отвращением морща носик-пуговку, выразительно шептала: «б-бя!..» Она даже не просила дать ей попробовать зажженную свечу.

— По Спенсеру воспитание, — расхохотался Лучинин, когда Вера рассказала ему про этот случай.

— А муж меня чуть не за чудовище теперь считает.

— Вот вам наша прынцесса когда сказалась! — торжественно изрекла Пелагея, выслушав рассказ Лизаветы.

— Что ж?.. Умно, — возразила Надежда Васильевна. — Молодец Вера! У меня духа не хватило бы на это…

— Чуть не сожгла дочку…

— Врешь, глупая!.. Соня могла десять раз сгореть, отлучись Вера хоть на минуту. Теперь-то и нечего бояться…

— А шлепает-то как девчонку! Ужасти!.. Вы, небось, свою пальцем не тронули ни ввек?

— Нашла с кем сравнить! Разве мою Верочку можно было наказывать, когда она не только слов, взгляда слушалась?

— Как ученая собачонка, стало быть?

— А ведь Соня — это зелье растет… на редкость озорница! И в кого это она только уродилась такая? — умиленно вздохнула бабушка. Ей и эта черта нравилась в внучке.

Надежда Васильевна опять воскресла душой, опять помолодела снова. Период угнетения у Хлудова миновал. Он был весел, — слишком, непривычно, неестественно весел, — но она не понимала и радовалась. Он был влюблен и требователен теперь, и она не решалась отказывать ему в ласках, потому что отказ ее вызывал у него вспышки гнева или отчаяния. Весь вообще он как-то неуловимо и странно изменился. Отношения к жене, к Вере, к людям — все было другое. Какая-то необычная жажда жизни и движения охватила его. При этом обычная молчаливость и деликатность сменились какой-то напряженной нервностью и даже резкостью.

Рязанцев стал у них в доме своим человеком. Он играл в шахматы с Хлудовым, посещал карточные вечера. Его угрюмый взор следил незаметно за больным.

Веру как-то раз поразило выражение глаз Рязанцева. Она подошла к нему и сказала тихонько:

— Как изменился Владимир Петрович! Он совсем поправился… Вчера он мне сказал: «Ах, Вера!.. Я так счастлив!..» И какое у него было лицо!

— Не слишком ли он счастлив? — мрачно заметил Рязанцев. — Вот что, Вера Александровна, я вам скажу… Месяца через три-четыре, а может, и позже, он опять замолчит, начнет плакать и мучиться чем-то нам, здоровым людям, непонятным… Так будет чередоваться до конца… Поняли?.. Если меня здесь почему-либо не будет, не бросайте вашу мать в ее горе!

Глаза Веры широко раскрылись. Голос Рязанцева дрогнул и выдал его.

Но в это мгновение Вера не могла остановиться на этой новой мысли. Была другая, наполнившая ее ужасом.

— Неужели вы думаете…

— Да, он недолговечен… Но дайте мне слово, что вы ни одним звуком не выдадите Надежде Васильевне того, что я открыл вам сейчас! Ей надо работать. Ей надо жить… Она создана для радости… А для слез и отчаяния наступит свое время. Вот тогда не оставляйте ее!

Наступила весна, и Вера опять почувствовала себя матерью. Снова явились неудержимая рвота, обмороки, зубная боль, отсутствие сна и аппетита.

— Ах, Верочка, да как же это так? — спрашивал барон, сконфуженный, несчастный, когда она сама сказала ему об этом. — Может, ты еще ошибаешься?

Она безнадежно махнула рукой. В душе поднималась горечь. Вся эта зима для нее, как и предыдущая, представляла ряд скучных, серых, безликих дней. Неужели опять ничего впереди?.. И дальше, быть может, то же, многие годы, пока не уйдет юность? Ей было жутко. И это та жизнь, которую она так ждала?

Надежда Васильевна рассердилась и напала на барона.

— Как вам не стыдно? Она не успела оправиться от первых родов… Я мечтала, что она повеселится, потанцует на балах, и вот вам!.. Бедная Верочка!..

— С’est trop fort, — возмущался и Лучинин. — Со стороны барона это даже неделикатно. Тем более, что он и темперамента не имеет… Нельзя Мадонне безнаказанно навязывать роль гетевской Доротеи!.. Я прекрасно понимаю эту тактику ревнивых мужей: стараться сделать женщину безобразной, нежеланной… Но, насколько я знаю, барон не из ревнивых, а у Веры Александровны такая хрупкая фигура, что при нынешних модах никто не догадается об ее положении…