Дневник Мани

Нет! Никому не скажу…

Старая тетрадка, которая всюду путешествует со мною на дне моего кофра, я не открывала тебя так долго. С того момента, когда из тихого домика в Нейи, став в один вечер знаменитостью, я переехала в Париж.

Что дала мне жизнь за эти годы? Чем подарила она меня? Славой? Но я ее не искала. Счастьем? Но его не было. Творчеством? Но оно горело во мне сильнее всего, когда я училась, добивалась, работала. Когда я искала, как подняться над грязью большой дороги, куда втоптал меня тот…

Не надо вспоминать.

Но нашла ли я удовлетворение? Нет! Нет! Нет!

Я похожа на путешественника, которому после долгого плавания на пароходе, переполненном людьми, мерещится вдали берег с перистыми пальмами, с дымкой гор, с лаской беззвучной ночи, с радостью одиночества, с роскошью звездного неба, незнакомой северянам. А на берегу он видит курорт, запыленные пальмы, как на набережной Императрицы в Ницце. Слышит пошлую музыку, видит электрические фонари, карусели. «Faîtes votre jeu, messieurs… Faîtes votre jeu…» [45]. И та же толпа, бездушная, тупая и косная, от которой он бежал, покидая пароход, встречает его тут, на берегу его мечтаний.

***.

Я видела ее… Наконец! Наконец! Теперь я могу умереть спокойно. Моя страстная мечта сбылась.

Когда нынче леди Файф назвала ее имя, я чуть не упала. Но разве я не ждала этой встречи? Каждый день? Каждый час?

Когда я ехала по этим кварталам, когда я всходила по этим лестницам и оглядывалась в этих великолепных залах, одна только мысль стучала в мозгу: они были здесь вместе, Николенька и она. Они обменивались улыбками. Их руки касались этих предметов. Здесь они встречались, шепотом назначая друг другу свидания.

Среди толпы, чужой и чопорной, мы стояли с нею нынче лицом к лицу. И пристально — знаю, до странности пристально, — глядели в глаза друг другу. Что думала она? Что она знает? Ничего, конечно. Или ее удивило мое волнение, с которым я не могла справиться? На нас, наверно, глядели все. В ушах звучал голос хозяйки: «Леди Гамильтон жаждет говорить с вами». Но мне казалось, что все рухнуло, все исчезло. И мы с нею вдвоем в мире. А между нами — тот, кого мы обе любили, кто дал нам обеим такие жгучие страдания.

Я вспоминаю одну ночь. Незабвенную июльскую ночь в Лисогорах. Беседку в парке. Сетку деревьев вверху и меж ними мерцающие зеезди. Он пришел в беседку. В эту ночь он полюбил меня. Я это знаю теперь. Тогда я этого не понимала. Неужели это было когда-то? Неужели это когда-то было?

Я не буду плакать. Ах, впрочем, кого мне бояться сейчас? Весь отель спит. Марк не узнает. Нильс не догадается. Завтра я опять буду надменной и капризной Marion. Сейчас я маленькая, бедная, никому не известная, но счастливая девочка, которую ты любил, слышишь ты? Которую ты любил. И из груди моей рвется крик. Ты его услишишь, хотя нас разделяют тисячи верст. Ты его почувствуешь и проснешься. И чужой, и ненужной покажется тебе женщина, спящая с тобой рядом, твоя законная жена.

Слушай, Николенька! Я достигла всего, к чему рвалась, чего может достигнуть женщина на земле. И все эти блага: талант, славу, богатство и поклонение — я все отдала бы с восторгом, чтобы пережить с тобой еще одну такую ночь, чтобы услышать из твоих уст великое слово «люблю!»

***.

Она хороша, эта женщина. Она не такая красавица, как леди Гамильтон, увековеченная Гейнсборо, — знаменитая авантюристка и любовница Нельсона. Но она англичанка. А этот тип считается самим красивым на земле. Она выделяется среди других изяществом и породой. Овал ее лица, шея, плечи, руки — все безукоризненно. Но что поразительно — это бледность ее. Живая, горячая бледность… Я замарашка перед нею с моим неправильным профилем. Как мог он забыть ее? И любить меня? За что? Боже! Какая загадка.

Мы что-то говорили. Не помню что. Но я сразу потеряла весь свой задор, всю надменную позу.

Она следила за мной в лорнет все время. И старалась это сделать незаметно. «Что с тобой? — спросил Нильс. — Почему ты так подавлена?» А я с трудом удерживалась от слез.

Они что-то говорили с Марком, уединившись. Почему мне кажется, что они говорили обо мне? Но мне кажется еще что-то другое. Я поймала их взгляды, которыми они обменялись. Я убеждена теперь, что они были близки. Говорил мне это кто-то? Или я это видела во сне?

Неужели я ревную?

Я ненавижу Марка. Когда он заговорил со мной на рауте, я молча повернулась к нему спиной. Все были сконфужены. Пусть! Мне все равно.

Завтра я буду у нее. Теперь только я понимаю, что страстно ждала этого приглашения. Мне надо своими глазами видеть тот дом, те комнаты, где… Боже мой! Когда все это кончится? Когда мы уедем, наконец?

Я была у нее. С первых шагов по лестнице я вбирала в себя все впечатления. Закрыв глаза, я могла бы сейчас нарисовать каждую фреску на потолке, каждый портрет в старом зале. «Вот здесь, — подумала я, садясь в глубокое кресло, у камина. — Это ее интимный уголок. Вот здесь она слушала его признания. Они целовались тут…»

Я отвечала невпопад. Что подумала она обо мне?

Она выспрашивала меня о Марке. Так вкрадчиво, осторожно. Правда ли, что я его невеста? Я резко отвечала: «Нет». Мне противно думать, что… Ненавижу Марка!

Она вскользь сказала мне, что они были вместе в Египте. Теперь я уверена, что он быо ее любовником.

Что мне сделать? Что мне сделать? Я сейчас укусила свою руку, чтобы не закричать. Волна печали и отвращения к жизни опять заливает мою душу. Куда бежать от тоски? Есть ли здесь, на земле, что-нибудь прочное? Что-нибудь ценное? Чему можно поверить? Что стоит любить?

А ведь есть люди, которые мне завидуют.

Лорд Литтлтон приглашал нынче поехать с ним в его замок, осмотреть фарфор и картинную галерею. Еду. Почему нет? Я сделала бы гораздо больше, лишь бы Марк страдал!

Вчера я обещала обедать с Марком вдвоем. Нет, не хочу его видеть! Зачем я отдалась ему опять? Мы так долго были чужими, О, проклятая чувственность! Как трудно с нею бороться!

От Мани Ельцовой к Соне Горленко

Лондон

Соня, я пережила великий день. Случилось что-то, от чего будет зависеть моя дальнейшая судьба. Все это смутно пока в моей душе. Но я разберусь потом. Я пойму.

Мы уже собирались покинуть Лондон, потому что мои гастроли кончились. Чемоданы были уложены. Билеты куплены. Я сидела вся продрогшая у камина, с заплаканными глазами, с распухшим носом. Я только что угостила Марка жестокой сценой ревности. Ты удивлена? Это не логично. Тем не менее, это так. Мои мысли новы, но чувства стары. Я не могу их победить. Не хочу ни с кем делиться его чувством и лаской. Словом, последняя неделя — это был ад. И у Марка начались сердечные припадки. Но разве это может остановить женщину, когда она ревнует?

Вошел лакей и подал карточку. Я закричала, как исступленная: «Никого не хочу видеть! Никого не приму!» — «Это невозможно! — сказал Марк. — Просите…»

Вошел журналист N. Марк знает его. Это очень образованный и талантливый публицист. Он эмигрант и уже немолод. У него такие прекрасные, лучистые глаза, кроткие и печальные, какие я видела только у евреев. Эти глаза смягчили меня, но я сидела, вся сжавшись в комок, злая и неприступная.

— Вы знаете, что в Лондоне стачка рабочих? — спросил меня N.

Я действительно видела накануне демонстрацию на улице, это произвело впечатление. Но скоро забылось. Газет я не читаю. А физиономия города ничуть не изменилась оттого, что пять тысяч безумцев, возмущенные несправедливостью, кинули вызов каменным сердцам и каменным конторам Англии. Все так же тысячи заводов покрывают копотью сумрачный Лондон.

Все так же в Сити и на бирже циркулируют миллионы, а знатные веселятся в своих кварталах.

— Нынче их пять тысяч, — говорил N… — через неделю будет уже десять. Сейчас у нас есть средства. А в сердцах забастовщиков горит энтузиазм и вера в свою правоту. Надо, чтобы дети не голодали, чтоб жены не теряли мужества. Вы сейчас и ваш товарищ Нильс — кумиры Лондона. Дайте нам два спектакля в пользу стачечников!

— Я уезжаю, — оборвала я его. — Мне все надоело. Меня не трогают чужие бедствия! Я жажду отдыха.

Марк сконфузился. Но N… должно быть, тонкий человек. Он угадал, что я несчастна. Или меня видал звук голоса?

Марк сказал:

— Вы выбрали дурную минуту. Marion устала и хандрит.

— Вовсе нет! — крикнула я. — Это не каприз. Я ненавижу мою публику. Мне опостылела моя профессия. Да. Потому что здесь я профессионалка, а не артистка. Нельзя бить артисткой, играя каждый день одно и то же.

— Что-нибудь другое, сударыня. Это соберет еще больше публики.

— Но кто вам сказал, что я соглашусь лишний раз позабавить эту публику?

— А цель? — возразил он кротко. — Она даст вам удовлетворение.

— Ничто не даст мне удовлетворения! — враждебно ответила я. — Ничто не вознаградит меня за это насилие над собой. Довольно с меня! Довольно!

Он хотел уже уйти. Он весь съежился, сгорбился. Его длинные желтые пальцы отчаянно теребили мягкую шляпу.

К счастью, Марк не дал ему уйти. Он знал, что я скоро раскаюсь. Он предложил следующее: снять громадный зал, вроде парижского Трокадеро, помнишь? Половину билетов за тройные цены пустить в продажу. А остальные бесплатно предложить русским эмигрантам и забастовщикам.

— Они случайно свободны теперь, — сказал Марк. — Пусть память о забастовке будет связана с воспоминанием о волшебном вечере, единственном в их убогой жизни!

Я кинулась на грудь Марку. Вся моя злоба растаяла. Но он нарушил это настроение. «Marion — моя невеста!» — сказал он журналисту, точно извиняясь за мой порыв. А я ответила:

— Он лжет. Я просто его любовница. И странно, почему он думает, что бить ею хуже, чем быть невестой. Социал-демократы не должны так думать!

Тогда уже они оба сконфузились. А я убежала в спальню. До того взвинтились мои нервы, что я становлюсь невозможной.

N. уехал, передав мне через Марка живейшую благодарность, Марк сказал: «Если будет дефицит, я беру его на себя».

Но билеты были все расписаны за три дня до спектакля. Мы с Нильсом дали свои лучшие номера.

Я только что вернулась из театра. Там была публика, никогда не бывавшая в балете, никогда не видавшая меня и Нильса, для которой этот вечер будет сиять, как звезда, во тьме их убогой жизни. Завтра Марк пошлет тебе отзывы прессы. Ты прочтешь, какие овации были сделани мне и Нильсу. Но из этих газетных отзывов ты никогда не узнаешь, с каким подъемом играла я! Ты никогда не узнаешь, какими счастливыми слезами плакала я, выходя на вызовы. И как волновалась я, стоя за кулисами, в ожидании моего выхода. Это я, владеющая собой всегда и всюду, потому что не уважаю моего зрителя и не боюсь его! Не уважаю прессу и не боюсь ее. Перед началом спектакля в уборную пришел Марк и сказал мне: «В ложе сидит N. с семейством. Тут много эмигрантов. И если такая публика тебя не удовлетворит…»

Соня, это тот самый N… учитель Яна, тот самый, которого чтит суровый Ксаверий, чье имя мы не смели громко произносить в стенах гимназии. Он никогда не увидит родичи и, как Герцен, умрет в изгнании. Его книга запрещена у нас. Его миросозерцание — кошмар для всех государственников — правых или левых — безразлично.

Но когда Марк предложил нас познакомить, я закричала: «Нет! Нет!» Я убежала в уборную и разрыдалась. Ты удивлена? Но почему же? На этот раз я чувствовала и поступала логично. Это был инстинкт самосохранения. Ксаверий сказал мне год назад: «Чем можете вы оправдать вашу жизнь?» И я не нашла ответа. И мне тяжело с ним встречаться. Всякий раз, когда я вспоминаю эти слова, в моей душе поднимается прежний разлад.

Я сама знаю, что радость и красота, которые я расточаю на службе у сытых, должны быть общим достоянием. Художник принадлежит народу. И творчество, не имеющее в народе корней, гибнет. И если раньше я имела оправдание, желая подняться из грязи, куда меня втоптали те, кому я предлагала тело и душу, и занять место в обществе, меня отвергавшем, — то где же оправдание для меня сейчас?

Я как в лихорадке. Пишу тебе ночью, вернувшись со спектакля. А передо мной стоит огромная корзина красных гвоздик. Это поднесли мне мои бесплатные зрители. Они по грошам собирали деньги на эту корзину. Я разрыдалась и поцеловала цветы, Я сохраняю их, как реликвию.

Завтра пошлю N. письмо. Признаюсь ему во всем. Он должен понять меня. Он поймет, Соня, сердце говорит мне, что если моя жизнь до этой минуты была подъемом па высокую башню, то я уже стою на последней ступени. И скоро лучезарные дали раскроются передо мною. Не знаю, как это будет? Что это будет? Но сердце бьется от сладкого предчувствия. И хочется крикнуть: «Наконец!»

Пиши мне, Соня. Отсюда еду на гастроли в Монте-Карло. Еду с отвращением. Но Нильса бросить не могу. Он слишком много потеряет, если я нарушу контракт. Боже, дай мне силы дотянуть! Как я мучительно жажду отдыха!

вернуться

45

Делайте свою игру, господа! Делайте свою игру… (франц.).