Первые строфы сонета, вызванные образом Marion, звучат в его душе. И он внимает им благоговейно, как далекому любимому голосу. И, чтоб не смутить этих нежных звуков, он идет медленно, прижав трость к губам и глядя перед собой невидящими глазами. Идет осторожно, почти на носках.

Театр полон, несмотря на тройные цены или, вернее, благодаря этим ценам. Это настоящий спектакль-гала.

Сегодня в театре особенно много красивых женщин. Всюду обнаженные плечи, светлые туалеты, соболя и горностаи, живые цветы, поддельные жемчуга и настоящие бриллианты. Это потому, что все незанятые в этот вечер балерины съехались, чтоб поглядеть знаменитую босоножку. А балерины — самые красивые и желанные женщины столицы.

Воистину ярмарка тщеславия! Здесь все знакомы между собой, как будто встретились в гостиной. Любезно здороваются. Женщины бегло, но зорко оглядывают туалеты. Улыбки лгут. Но глаза не могут скрыть истинных чувств. Повернувшись спиной, они злорадно клевещут и мстительно смеются. Здесь все каботины не только женщины, любящие свое тело или свою славу. Мужчины так же мелочны, так же завистливы и тщеславны. Нигде не встретишь таких женственных мужчин, как в этой экзотической среде художников, журналистов и актеров, на этих спектаклях-гала. Как много бесполых, глубоко равнодушных друг к другу сталкиваются здесь! У них нет сильных страстей, нет темперамента. Если они сходятся, то из расчета или тщеславия, и все их связи эфемерны. Все поверхностно у этой публики. Есть только два могучих двигателя: зависть и тщеславие. И эти страсти напрягают всю волю бесполых, изощряют их способности, заполняют их души, управляют их жизнью. И горе истинно талантливой артистке или художнице! Мужчины, как и женщины, не прощают им успеха.

…Занавес еще не опустился, а все внизу с истерическими криками кинулись к барьеру. И наверху зрители поднялись со своих мест. «Браво! Браво! Marion… Marion!»

Штейнбах стиснул зубы как бы от боли и прижмурил веки… Ему вспоминаются Венеция, дневник Мани, ее ревность, ее страдания. Ему кажется, что во мраке прошлого он видит одну яркую точку — тот день, когда любовь Мани к нему — Штейнбаху, ее вера в него, эти последние иллюзии умерли в ее душе. Но сделал ли он что-нибудь, чтобы воскресить эту веру? Нет. «Я хотел создать тебе новый мир, — думает он. — Но ты женщина. Ты не поняла моей жертвы…»

— Marion… Bravo, bravo, Marion! — несутся крики. Но занавеса почему-то не поднимают.

Штейнбах тревожно встает.

— Nils!.. Marion!.. Marion!.. — все нетерпеливее, все возбужденнее несутся крики.

— Что такое? Почему они не выходят? — спрашивает Штейнбах.

— Я сейчас оттуда… Marion в истерике…

Через пять минут эта весть разносится по театру.

— Все еще не выходили? Господи! Надо же устраивать истерики в такие минуты! Да она совсем не считается с публикой.

— Ах, барон! Наконец-то!

— Pardon! — говорит Штейнбах и стучит в уборную. Он видит заплаканные, но сияющие глаза Мани, растерянное лицо Нильса.

— Ты испугался, Марк? Теперь все прошло… Поди сюда, сядь! И пожми руку моему Нильсу. Я поцеловала его сейчас в благодарность. Я ничто без него на сцене. Если моя игра сейчас стоила чего-нибудь… Нет, я больше не буду плакать. Дай зеркальце!

Но Марк не выражает восторга. Эта «Манечка» поразила его. Он смотрит на Зеркальце, не видя его на туалетном столе.

Маня сама берет его.

— Ну, так и знала! Нос распух и глаза красные. Ступайте, Нильс! Я буду гримироваться.

— Nils… Nils… Marion… Marion…

— Вы не выйдете? Слышите? Весь театр зовет.

— Нет не выйду. Идите, Нильс, один!

— Не пойду я без вас! — огорченно бросает Нильс и, сдвинув брови, вызывающе складывает руки на груди.

Она с восторгом глядит на него. Для нее он все еще пастух, все еще полубог. А она сама — простая девушка долины, для которой Любовь и Смерть идут рядом, обнявшись как сестры. Она растерянно опускает зеркальце на колени.

— Что же мне делать? Марк, я пойду… Я должна идти…

Маня встает.

— Мой нос ужасен. Правда, Марк?

Взгляд Нильса словно обжигает ее лицо. И она чувствует себя бессильной.

— Пойдемте, — говорит он тихо, но повелительно. — Пойдемте!

И увлекает ее за собой, крепко держа за руку. И она идет, покорная, счастливая, точно во сне.

«Если б только не просыпаться…»

«Это ничего, ничего, — говорит себе Штейнбах, невольно закрывая глаза. — Он ей ближе сейчас, чем я. Но Нильс — это только прекрасный сон. А я унылая действительность. Сны кончаются. Жизнь остается…»

Пахнуло теплом из залы. И вот они оба перед лицом толпы, покоренной и восторженной. Маня смотрит на одного Гаральда. Она видит, что он поднялся и аплодирует ей.

Но Нильс и не глядит вверх, в ложу, где сидела недавно жена его. Он забыл о ней. Не с ней, с другой делит он радость этой минуты. Не она, другая вдохновила его и подняла сейчас на вершину жизни. И помогла ему покорить вот этих людей внизу.

Он сам никогда не переживал такого подъема. Были триумфы, но не было этого экстаза в игре. О, какие минуты! Не вся ли жизнь в этих ощущениях борьбы за власть и победу?

…Спектакль кончился, но публика не расходится. Вызовы без конца. Неудержимый порыв, слезы благодарности, лица, полные экстаза. Те, кто все-таки поспешили за калошами, успокоившиеся и одетые, в шубах, еще толпятся, запружая все выходы. Marion и Нильса засыпали цветами. Громадную колесницу желтых сияющих хризантем вкатили на сцену, когда Marion показалась в первый раз по окончании «Сказки». Это цветы от Штейнбаха. Нильсу он поднес лавровый венок.

Они выходят уже в двенадцатый раз, шествуя по цветам, как античные боги.

Вдруг роскошный букет из бледно-розовых, почти белых гвоздик с белой лентой, поднявшись на мгновение над оркестром, ловко падает к ногам Мани. Нильс поднимает его и подает. «От автора» — кидаются ей в глаза золотые буквы.

Лицо Мани дрогнуло. Весь театр видит, как она, прижав букет к груди, низко кланяется Гаральду. Потом благоговейно целует цветы.

Штейнбах печален. Стоя за кулисами, он слышит крики толпы. И здесь то же, что в Париже и Лондоне. Те же овации, и слезы, и цветы. И даже больше энтузиазма. А Маня дивно играла, Такой подъем, такое богатство мимики и жестов, такое вдохновение видел он у нее только раз, в день ее дебюта в Париже. Значит, она прежняя Маня? Забыто разочарование в искусстве и сомнения в себе, заставившие ее среди сезона нарушить контракт, заплатить громадную неустойку и спрятаться от всего мира в горах Тироля? Но почему же нет у него удовлетворения. Почему такая тревога на душе?

Гаральд у окна читает телеграмму:

«ЗАВТРА БАЛ-МАСКАРАД В ЗАЛЕ N. ЖДУ ТЕБЯ.

ТЫ ПРИДЕШЬ!»

Закусив губы, он комкает бумажку и садится опять у стола.

Досада! Настроение нарушено. Но почему? Разве мало получал он подобных приглашений?

А если она… Не может быть! Слишком странно звучит это ты между людьми, видевшимися не более трех раз за кулисами Студии, за неделю обменявшимися лишь беглыми, незначительными словами.

Он разглаживает телеграмму и читает ее вновь. Не выступит ли между строк таинственное лицо?

«Жду тебя. Ты придешь!» Это не просьба, это приказание. Он читает вслух эти слова. Потом вновь гневно комкает бумажку и бросает ее на пол.

Как хорошо писалось! Образ Marion в газовой тунике, не скрывающей благородных форм стройного тела, ее выразительные руки, пластичные жесты и трагические глаза дали ему так много. Он написал шесть сонетов за эти два дня и начал рассказ. Его надо закончить, пока не схлынуло вдохновение. Надо запереть двери и затворить душу, чтоб жизнь не вторглась в нее. Перед радостью творчества меркнет все земное. И ни для каких объятий, ни для каких соблазнов не пожертвует он хотя бы получасом этого одиночества за письменным столом!