Это твое послушание — воспринимать открытым сердцем все, что открывает тебе Господь, и доносить это до людей, чьи сердца тоже способны открыться навстречу Ему. Почему Его выбор остановился на тебе, я не знаю, да это и неважно. «Богу виднее! Доверяй Ему, Леша!» — вновь улыбнулся мне старец.
— Кажется, я понял, — вздохнул я, — теперь все это надо еще переварить и осознать во всей полноте... Господи! Какая же на мне теперь ответственность лежит, как ее понести?
— С Богом, Лешенька, сынок, только с Богом, — старец утешительно коснулся моего плеча, — «невозможное человекам возможно Богу». Вот и Павел апостол говорит: «...все могу в укрепляющем меня Иисусе Христе»!
Уповай на помощь Божью, старайся свою часть работы делать старательно, добросовестно, остальное Господь сам восполнит! Проси Его, чтобы тебе стать орудием Его, чтобы не твое страстное человеческое естество довлело в исполнении этого послушания, но чтобы отъял Он от тебя всякую самость и сотворил тебя проводником Его любви к прочим людям! Тако и Богу послужишь, и сам спасешися!
— Понял! — снова вздохнул я, и словно что-то мешавшее отошло от меня с этим вздохом. — Благослови меня на этот труд, отче честный, и помолись о моей немощи!
— Бог благословит и укрепит тебя, Алексий! — сказал Папа Герасим, осенив меня крестным знамением. — А ведь есть и еще нечто, волнующее твою душу, так?
— Так и есть, батюшка! — отозвался я. — Очень я запереживал от разговоров, услышанных мною от отцов в этот приезд. Про последние времена, заражение Афона вторжением мира, про «еврокельи» эти, что номерами отелей станут, про то, что сюда женщин могут пустить... Страшно мне от этого, просто сердце кровью обливается: неужели Господь попустит такую великую святыню осквернить?
— Не нам рассуждать о судьбах Промысла Божьего, Алешенька, — вздохнул старец, — что Богом Святой горе уготовано, того она не минует. Только ты вспомни о том, что Он ради нашего спасения и собственное Тело не пожалел, отдал на поругание и истязание злым человекам. Сперва было поругание, а потом и Воскресение во славе! Так и с Афоном будет...
— Трудно мне, батюшка, все это уложить в моем греховном сознании, даже представить себе такого не могу, — тяжко вздохнул я из глубины души.
— Представишь, Алеша, — старец вдруг посмотрел на меня каким-то проникающим насквозь взглядом, — все, что тебе будет необходимо, то и представишь и узришь...
Он встал и снова улыбнулся, словно окатив меня волной тепла и любви.
— Пойдем, Лешенька! Скоро вечерня, отдохнем перед службой!
Мы вышли из экклесии.
Я был так переполнен чувствами и мыслями, требующими осмысления и разложения по полочкам в моей вспученной от их переизбытка голове, что автоматически направился в сторону кельи, где жил еще пару дней назад, и, уходя, услышал голос Папы Герасима:
— Отец Никифор! Еще немного времени есть до вечерни, пойдем-ка, пошепчемся в экклесии!
«Ага! — успел сообразить я. — Это он так отдыхает!»
Впрочем, я и сам отдохнуть толком не успел. Едва прилег на жесткое монашеское ложе в своем «пенальчике», едва почувствовал, как на перегруженное впечатлениями сознание накатывает спасительная волна засыпания, как — «то-та-та-та, то-та-та-та» — застучал деревянный молоток в ручной талантос, созывая братию на соборную молитву. Хотя, может быть, полчасика я и продремал...
Вечерня прошла для меня благодатно-невнятно. То есть мне было необыкновенно мирно, тихо и радостно как-то, молитва словно сама творилась в моей душе без всякого напряжения воли и сознания. Как раз сознание-то и подводило меня всю службу, постоянно норовя уплыть куда-то, где ему явно было бы комфортнее обходиться без меня самого.
Словом, к концу вечерни я тихим младенческим сном почил в угловой стасидии, отгороженной к тому же двумя большими иконами от основной части церкви так, что увидеть там спящего меня можно было, только специально заглянув в этот укромный уголок. Очевидно, туда после вечерни никто не заглянул, а мое отсутствие на трапезе, скорее всего, объяснили «опочиванием» в келье «с устатку».
Проснулся я в той же стасидии от звука двух знакомых голосов, негромко ведущих беседу прямо за перегородкой из икон, отделявшей мое местоположение от разговаривающих. Один голос принадлежал отцу Флавиану, другой Папе Герасиму. Я замер, не зная, как себя повести. Встать и выйти? Возможно, так и надо было бы сделать, но я побоялся разрушить своим появлением ту особую интимную атмосферу, которую я сразу почувствовал, услышав лишь первые звуки голосов, мне показалось, что Флавиан исповедуется. Решив, что старец наверняка своим благодатным даром знает о моем присутствии и выгнал бы меня, если бы счел это необходимым, я тихонько, стараясь не скрипеть стасидией, размотал с левого запястья четки и попробовал углубиться в молитву. Однако мозг мой упорно не желал отключать слуховой аппарат, и я вынужденно стал свидетелем того сокровенного разговора.
ГЛАВА 15. Папа Герасим и Флавиан
— Батюшка! — говорил Флавиан, и в голосе его послышалась настолько неподдельная горечь, которой я и предположить не мог в своем духовнике. — Батюшка! Я в глубоком духовном кризисе, мне очень тяжко, и я с трудом справляюсь с искушением впасть в отчаяние!
Услышав эти слова, я просто вошел в ступор! Мой добрый, любвеобильный и терпеливейший духовник, мудрый и внимательный, говорит такие слова, причем явно с трудом сдерживая слезы?!
— Внешне у меня все благополучно, — продолжал Флавиан, — вокруг меня стабильная, постоянно растущая община, Господь приводит ко мне множество прекрасных людей, с душами, способными познавать и глубоко ощущать Бога, с большим потенциалом духовного роста. Господь дает мне ниву, которую необходимо возделывать разумно и добросовестно! Но я не успеваю «идти впереди своей паствы» ни в духовном, ни в интеллектуальном развитии!
Порой я больше учусь у прихожан, чем они у меня! Текучка пастырской работы настолько отнимает у меня и физические и душевные силы, что этих сил мне уже не хватает порой даже для совершения обычного монашеского молитвенного правила, не говоря уже о какой-либо сугубой молитве за самого себя и за тех же духовных чад и прихожан!
Я вообще ощущаю себя монахом только здесь, на Святой горе! Это что-то неестественное — быть монахом и одновременно приходским священником. Монашество призывает тебя в келью, в уединение, в глубину сердца, а священство выталкивает тебя к людям и понуждает служить им.
А новые люди все приходят и приходят, и я не могу отгородиться от них своим монашеством, так как ношу, по благодати священства, образ Христа, сказавшего: «Грядущего ко мне не иждену вон!» Но у меня уже не хватает ни сил, ни ума, чтобы давать людям ту духовную пищу, которая необходима им, я перестаю понимать, зачем они приходят, что они находят во мне, как в пастыре, как в духовнике, кроме усталого, еле шевелящего мозгами и словами стареющего больного попа?
От усталости и изнеможения мне все тяжелее справляться с нападками раздражения и нетерпеливости, особенно когда приходится во сколько-то тысячный раз объяснять очередному пришедшему, что дважды два равняется четырем и что нельзя совать палец в розетку с электричеством, чтобы при этом тебя самого не ударило! А тот еще и не желает воспринимать, казалось бы, таких простых истин!
Я больше отдаю, чем собираю, и потому чувство глубокой опустошенности давит и преследует меня.
Только чудная милость Божия и Его Божественная благодать через совершаемые мною таинства еще поддерживают меня на плаву!
Что делать, отче? Мои человеческие силы на пределе, и я боюсь, что скоро стану совсем неспособным давать людям то, зачем их присылает ко мне Господь!
— Отченька, дорогой! — с какой-то особой родительской нежностью заговорил Папа Герасим. — Да какие же у нас силы-то человеческие — немощь одна! Слава Господу, что Он дает тебе сейчас ощутить это в такой полноте, это есть великая Его к тебе милость! Помни, что «сила Божия в немощех наших совершается» и что люди идут к тебе не потому, что видят в тебе умного и опытного наставника и учителя, а потому, что видят воочию в тебе образ Божий и чувствуют исходящую через тебя Божью благодать и любовь! За ней, за любовью-то, и идут к тебе страждущие, в миру этой любовью обделенные!