Бенкендорф недовольно взглянул на синодального обер-прокурора и стал докладывать, как будто его и не было рядом; только имени автора письма при постороннем называть избегал.
— Изволите ли видеть, ваше величество, на вопрос о путях сношения государственных преступников, содержащихся в Петровском заводе, с внешним миром, корреспондент наш сообщает сведения, которые не могуг быть оставлены без внимания. Как известно вашему величеству, в последние годы заключения он познакомился с переведенными на время в Шлиссельбургскую крепость государственными преступниками, особенно с Юшневским, Пущиным, Николаем Бестужевым, а также с Фонвизиным и Нарышкиным. Знакомство сие оказалось весьма полезным. Длительное заключение его в крепости само по себе привело к тому, что они отнеслись к… гм… нему с известной доверенностью. В Иркутске же ему удалось войти в дом тамошнего городничего, известного вашему величеству раскаявшегося заговорщика, бывшего полковника генерального штаба Александра Муравьева. Как удалось выяснить, пути сношений с Петровским заводом идут именно чрез дом Муравьева и осуществляются его свояченицей, княжной Шаховской, невестой государственного преступника Муханова. Но речь идет не об одних только письмах. В числе людей, часто бывавших у Муравьевых, называет он несколько лиц, кои сумели пробраться в Петровский завод. И среди них — купцы Баснин, Шевелев, монах Иакинф…
— Иакинф?! Что ему там понадобилось? И за чем только смотрит старик Лепарский! А вы, князь, подсовываете мне бумагу об освобождении сего монаха от иноческих обетов! — метнул Николай на Мещерского быстрый взгляд отливающих свинцом глаз. Мещерский не выдержал этого леденящего взгляда: глаза царя имели свойство пронизывать человека до дрожи в позвоночнике. Николай был горяч, как Павел, и злопамятен, как Александр. Мещерский не раз имел случай убедиться, что государь склонен скорее усилить наказание, нежели смягчить его. — Нет, пусть уж лучше останется в лавре под присмотром надежной духовной особы. — И, придвинув к себе определение Синода, Николай решительно начертал поверх: — "Оставить на жительство по-прежнему в Александро-Невской лавре, не дозволяя оставлять монашество".
Протянул бумагу Мещерскому и кивком головы отпустил его.
То, что после ухода синодального обер-прокурора рассказал Бенкендорф и что он сам прочел в письме Медокса, не на шутку встревожило Николая. Несмотря на мужественную внешность и леденящий взгляд, в душе он был трус. Всегда с настороженной подозрительностью относился он ко всему, что было связано с декабристами. А тут Медокс сообщал не только о тайной переписке государственных преступников, но и намекал на существование в обеих столицах нового тайного общества. Если верить этому пройдохе, отделение общества в Петровском заводе возглавляет старый конспиратор Юшневский. При этом Медокс пишет, что в Иркутске никак невозможно постигнуть тайны, глубоко кроющиеся в столицах. Конечно, все может быть. Может, этой бестии самому не терпится в столицы и он просто интригует… А вдруг?.. Как знать, как знать…
Николай отложил прочитанное письмо, поднялся из-за стола и зашагал по комнате.
— Вот что, граф, — сказал он наконец, останавливаясь напротив стоящего у стола Бенкендорфа. — Прошу тебя вместе с Чернышевым (это был начальник главного штаба) с особым тщанием рассмотреть все изложенное в письме Медокса. Конечно, человек это неблагомысленный, пройдоха, каких мало, и вряд ли можно дать полную веру всему, что он пишет… И все же… Как бы то ни было, надобно принять должные меры. И нельзя терять времени! Среди прочего, что вам надлежит с графом Чернышевым обдумать, я полагаю нужным — и немедля! — послать туда одного из отличнейших и надежнейших офицеров. Пусть по приезде в Иркутск через рядового Медокса и другими путями попытается во что бы то ни стало достигнуть полного обнаружения всей их переписки и следов деяний тайного общества. А вместе с тем пусть сей офицер, минуя и генерал-губернатора, и гражданского губернатора, установит неослабное наблюдение за всеми действиями и самого Медокса.
— Что до гражданского губернатора иркутского, то, я полагаю, ваше величество, следовало бы перевести его из Иркутской губернии, — сказал Бенкендорф вкрадчиво. — Как показывает Медокс, на господина Цейдлера падает подозрение в неуместном снисхождении к государственным преступникам. А может быть, даже и в содействии их тайной переписке, хотя бы и неумышленном.
— Да, да. Совершенно согласен, граф. И заменить его надобно человеком, лично тебе известным, в безусловной преданности которого и благонадежности не может быть никаких сомнений. Завтра же жду вашего с Чернышевым доклада.
IV
И опять — в который раз! — все рухнуло. Князь Мещерский пригласил Иакинфа к себе, чтобы объявить высочайшую волю.
И та воля, за которой он мчался в Сибирь, к которой так неудержимо стремился все эти годы, оказалась химерой. "Не дозволять оставлять монашество!" И вновь, теперь уже до конца дней, его заточали в эти ненавистные лаврские стены. А избавление, казалось, было так близко!
Объяснения случившемуся он найти не мог. Где же ему было знать, что и он, и мельком встреченная им в Иркутске княжна Шаховская, которая так рвалась за Байкал, чтобы разделить участь своего жениха, и сам декабрист Муханов, отбывающий каторжные работы в Петровском заводе, и десятки других, ни в чем не повинных людей, нежданно-негаданно оказались жертвой интриги.
Живя в созданной им самим атмосфере подозрительности, испытывая неодолимый внутренний страх перед упрятанными в каторжные норы декабристами, Николай I легко дал себя запутать в сети, сплетенные на скорую руку провокатором. И достаточно было росчерка пера мнительного самодержца, чтобы обречь на новые муки десятки безвинных людей. Только через полтора года Николай будет вынужден признать всю вздорность доносов Медокса и велит вновь заточить его в Шлиссельбургскую крепость. Но разоблачение провокации не изменит участи опального монаха.
Человек так устроен, что его всегда должно что-то манить впереди, он должен к чему-то стремиться. Хорошо, если его окрыляет при этом надежда. Теперь эту надежду у отца Иакинфа отняли. Было от чего прийти в отчаяние. Ему казалось, жизнь потеряла смысл. Его бросали в этот смирительный каменный мешок и как бы в насмешку говорили: дыши, живи, исполняй обет иноческий!
Иакинф не находил себе места. Если и забывался тяжелым, беспокойным сном, то не раз просыпался среди ночи, как от толчка. Луна отбрасывала черные тени от высоких лаврских стен. Будто тюрьма. Да это и была тюрьма. Только что не было на окне решетки.
Так прошла весна. А летом окно его кельи густо заросло бузиной. И целый день келью заполнял зеленый сумрак. Только к полудню, когда из-за высокой стены выглядывало солнце, шаловливые зайчики пробивались сквозь эту зеленую занавесь.
Но он редко смотрел в окно. Вставал он задолго до рассвета. Вскакивал с постели, обливался холодной водой, пил чай и сжав зубы с немым ожесточением принимался за свой труд.
И труд делал свое. Постепенно проходило тупое отчаяние. Дел, которые он себе наметил, было столько, что не оставалось времени на терзания, на сожаления о несбывшемся. Он не давал себе поблажек. Работа, работа и еще раз работа — вот его доля.
Хорошо еще, что и теперь он не утратил способности с головой уходить в дело, погружаться в него без остатка.
От кого-то слыхал он, что люди, старея, все больше делаются рабами своих прирожденных страстей. Он, напротив, чувствовал, что освобождается от многих. Они были теперь невластны над ним. Правда, он не был так вынослив, как прежде, быстрее уставал. Но работал он не меньше, а пожалуй, даже больше, чем в свои зрелые, а тем более юные годы. Старался наверстать упущенное? Да нет, даже и не старался, просто труд был для него первейшей потребностью жизни, неодолимой и естественной. И он отдавался ему с жаром, с одушевлением, забывая обо всем вокруг. Хоть ему и было много за пятьдесят, его не покидало ощущение, что зенит жизни все еще впереди. Это было его счастье. Немногие способны на такое.