— Колесо, — вслух произнес Воаз–Иахин. Ибо дело было в колесе, а колесо было колесом. Скульптор прекрасно знал то, что стало известно Воаз–Иахину лишь недавно, когда один оборот колеса забрал с собой его отца и карту, и осталась лишь темная лавка, и колокольчик, и дверь, и ожидание. Воаз–Иахин пожалел о своем знании. Лучше бы он не узнавал колеса.

Воаз–Иахин тряхнул головой.

— Укусить колесо — еще не все, — произнес он.

Дверь в его комнату была открыта, и на пороге появилась мать. Ее волосы были растрепаны, она, по–видимому, не могла справиться со своим лицом. В руке она держала нож.

— Все трудишься над своим школьным заданием? — спросила она.

— Да, — ответил Воаз–Иахин. — Зачем тебе нож?

— Вскрывать письма, — ответила мать. После паузы она сказала: — Ты не должен питать ненависти к своему отцу. Он болен рассудком, душой. Он сумасшедший. В нем чего‑то недостает, какая‑то пустота, которую что‑то должно было заполнять.

— Я не питаю к нему ненависти, — сказал Воаз–Иахин. — Я, кажется, вообще не питаю к нему никаких чувств.

— Мы были слишком молоды, когда поженились, — сказала она. — Мой дом, дом моих родителей, казалось, давил на меня. Мне хотелось уйти. Но не туда, куда уходили все деньги, в пустыню, этот отцовский надел там был ложь, ему никогда не суждено было зацвести. Они просиживали все дни напролет в гостиной, слушая новости по радио. По воскресеньям узоры на ковре повергали меня в отчаяние, становились хищными джунглями, грозились поглотить меня. — Она провела рукой перед глазами. — Мы могли бы иметь наш собственный зеленый уголок. Я хотела, чтобы он стал тем, кем мог бы стать. Хотела, чтобы он использовал все лучшее, что было в нем. Нет. Вечно в сторону, вечно неудача. Вечно — пустыня и сухой ветер, что сдувает все с места. Я и сейчас еще ничего. Тогда я была красива. В ту ночь, когда я поняла, что люблю его, я заперлась в ванной и разрыдалась. Я знала, что он принесет мне несчастье, причинит боль. Знала. Твой отец — убийца. Он убил меня. Он вырвал у тебя твое будущее. Он сумасшедший, но во мне нет ненависти к нему. Он не ведает, что сотворил. Он пропащий, пропащий, пропащий.

Он вышла, захлопнув за собой дверь, и Воаз–Иахин услышал, как она неверными шагами поднялась по лестнице к себе в спальню.

Он завершил второй рисунок и спустился в лавку за очередным листом коричневой бумаги. Тут он увидел, что почти все карты на стенах в клочья изрезаны ножом. Ящики стола были выдвинуты, а все хранившиеся там карты сейчас в беспорядке валялись на полу.

Воаз–Иахин взбежал по ступенькам. Нож лежал на кроватной тумбочке. Рядом валялась пустая бутылочка из‑под снотворного. Мать его то ли спала, то ли была в беспамятстве. Он толком не знал, сколько таблеток было в бутылке.

— Укусить колесо — еще не все, — шептал Воаз–Иахин, набирая номер скорой помощи.

7

Иахин–Воазу приснился его покойный отец. Он умер, когда Иахин–Воаз только начал учебу в университете. Однако во сне Иахин–Воаз был совсем ребенком и присутствовал на отцовских похоронах. Вдвоем с матерью они приблизились к гробу, утопающему в цветах, которые источали сильный удушливый запах. В гробу лежал его отец. Его глаза были закрыты, лицо нарумянено, гладко выбрито и бесстрастно, лоб разглажен, лишь борода торчала вверх, словно дуло. Его руки были скрещены на груди, а в левой руке была свернутая карта. Она была свернута рисунком наружу, и Иахин–Воаз видел кусочек голубого океана, кусочек материка, красные, синие и черные линии, дороги и железнодорожные пути. По краю было выведено четким почерком: «Сыну моему Иахин–Воазу».

Иахин–Воазу хватило смелости не потянуться к карте, не вырвать ее из мертвой отцовской руки. Он посмотрел на свою мать и указал на карту. Она вытащила откуда‑то из‑под полы ножницы, отсекла ими кусок торчащей мертвой бороды и показала его Иахин–Воазу.

— Нет, — заявил Иахин–Воаз своей матери, которая каким‑то образом превратилась в его жену. — Я хочу карту. Она была оставлена в его левой руке, а не правой. Оставлена для меня.

Его жена отрицательно покачала головой.

— Ты еще слишком мал для нее, — произнесла она. Внезапно стало темно, и они оказались в постели. Иахин–Воаз потянулся к ней, но между ними гроб, он попытался его оттолкнуть.

Ночной столик с треском перевернулся, и Иахин–Воаз пробудился.

— Оставлена в левой, а не в правой, — повторил он на своем родном языке. — Оставлена для меня.

— Что случилось? — спросила Гретель, садясь. Они всегда разговаривали между собой по–английски. Она не понимала его слов.

— Она моя, я уже вырос большой, чтобы владеть ею, — продолжал Иахин–Воаз на своем языке. — Что это за карта, что за океан, что за время?

— Проснись, — сказала Гретель по–английски. — Что с тобой?

— Который мы час? — спросил Иахин–Воаз по–английски.

— Ты имеешь в виду, сколько сейчас времени? — переспросила Гретель.

— Где время? — настаивал Иахин–Воаз.

— Сейчас четверть шестого, — ответила Гретель.

— Нет, время не там, — произнес Иахин–Воаз, и сон тут же выветрился из его головы. Позже он так и не смог припомнить, что ему снилось.

8

Матери Воаз–Иахина сделали промывание желудка и оставили в постели на два дня. После чего она заявила:

— Не понимаю, из‑за чего весь этот сыр–бор. Там всего‑то и оставалась пара таблеток. У меня и в мыслях не было кончать счеты с жизнью — я лишь пыталась заснуть, а одна таблетка никогда не помогает.

— А мне откуда было это знать? — спросил ее Воаз–Иахин. — Я только увидел, что ты там натворила в лавке, а потом нож и пустую бутылочку.

Позже мать призналась:

— Ты спас мне жизнь. Вы с доктором.

— Ты, кажется, сказала, что оставалось только две таблетки? — спросил Воаз–Иахин.

Мать резко откинула голову и бросила на него мрачный взгляд. Ну и дурак же ты, сказал этот ее взгляд.

Воаз–Иахин не знал, чему верить — истории про две таблетки или этому взгляду. Кто знает, что у нее на уме, подумал он. Возьмет и сделается инвалидом, а я заботься о ней. Звякнул дверной колокольчик, и тут же сверху раздался голос матери, — она звала его. А этот ушел и оставил меня расхлебывать за него всю кашу. Те два дня, пока мать оставалась в постели, Воаз–Иахин не ходил в школу, а вечером приходила Лила и готовила для них.

Ночью они занимались любовью в темной лавке, на полу между шкафами. В темноте он видел смутное свечение обнаженного ее тела, тех частей, что он узнал.

— Эту карту он у меня не отберет, — произнес он, и они засмеялись в темноте.

Вскоре он завершил третий рисунок. На нем был тот же самый умирающий лев, бросающийся на колесницу и вцепляющийся зубами в ее колесо. Только на этот раз обе засевшие в нем стрелы лежали на земле. Копья все еще торчали в его глотке.

Следом он набросал четвертый рисунок: две стрелы и одно из копий лежат на земле.

Потом пятый рисунок, на котором лев был свободен от стрел и копий. Вечером он отправился на автобусе в город около развалин царского дворца. С собой у него были только его рисунки.

Вновь он шагал по молчаливой, освещенной фонарями дороге прочь от автобусной остановки. На этот раз все — стрекот сверчков, отдаленный собачий лай, его собственные шаги — все находилось на своем месте.

Подойдя к цитадели, он, как и раньше, перебросил сверток с рисунками через ограду и перелез через нее сам. Как и тогда, светилось флуоресцентным светом окно: охранники пили кофе. В лунном свете он отыскал дорогу к зданию, где были барельефы с львиной охотой. Как и тогда, дверь была не заперта.

Но на этот раз залитый лунным светом зал со львиной охотой был местом, которое он уже посещал. Это было место его времени, его родное место. Здесь он пробудился и вышел из темного чулана и плакал перед царем львов и царем колесниц. Здесь выговаривал свое имя и имя своего отца. Он знал это место, а место знало его.