— Царь — ничто. Ничто, ничто, ничто, — проговорил Воаз–Иахин и заплакал. Он кинулся к своему чулану, закрыл за собой дверь, сполз на пол и зарыдал. Утерев слезы, он покинул здание через тот выход, что не был виден охранникам, и прятался за будкой до тех пор, пока первый автобус ни привез посетителей, в чьем присутствии он смог увереннее продолжить свой осмотр.

Воаз–Иахин вновь вошел в зал. Прежде чем обратиться к своему льву, он мельком оглядел другие барельефы. На них было много львов, которых тот же царь с каменным лицом поражал из лука, копьем, даже мечом. Все эти львы были Воаз–Иахину безразличны. Долго вглядывался он в умирающего льва, впившегося в колесо колесницы, а вокруг жужжали голоса и шаркали шаги.

Потом он вышел наружу и походил между раскопанными руинами нескольких дворцовых построек, осмотрел дворики, храмы и захоронения. Небо было бледно и раскалено. Все, на что ни падал взгляд, было цвета львиной шкуры, блеклое, палевое, разоренное, заповедное в своем забвении, обнаруженное только для того, чтобы навеки утвердить свою затерянность, загнанное, со сломанными клыками, бесстыдно лишенное покровов времени и почвы, поруганное, немотствующее.

Неподалеку от развалин высился курган с указателем, гласящим, что этот искусственный холм был насыпан для того, чтобы зрители могли наблюдать, как внизу, на равнине, выпущенных из клеток зверей травит царская охота.

Воаз–Иахин вскарабкался на холм и сел. Перед ним простиралась равнина цвета львиной шкуры, усеянная сейчас ребятней и взрослыми, которые фотографировали друг друга, жевали сандвичи и пили газировку. Взрослые рассматривали планы цитадели и тыкали пальцами в разные стороны. Дети разливали напитки себе на платье, ссорились, носились, разгуливали и прыгали, точно помешанные. В легком мареве их голоса поднимались вверх, словно запах старой жарки в многоквартирном доме. Жара сгустилась над равниной, и Воаз–Иахину вдруг почудилось, что он видит в струящемся дуновении сухого ветра движение мощного, желтоватого тела. Он почуял в себе присутствие умирающего льва, что впился зубами в вертящееся колесо. И он позволил всему остальному уйти, чтобы остаться наедине со львом.

И будучи наедине со львом, он причастился его полных ярости воспоминаний — памяти о ловушке и о падении в нее, продолговатом кусочке синего неба над головой, темных лицах, смотрящих сверху в яму, грубой сети, упавшей на него, душащей, обуживающей его ярость. Темнота ямы, синева неба, неотличимые друг от друга темные лица маленьких пигмеев, этих темнокожих человечков, что были чужими в любой земле, ибо умели разбирать голоса ветра и земли. Охотясь, они озирались и нюхали воздух. Своими цепкими сильными пальцами они могли вытянуть из прозрачного воздуха, населенного незримыми духами тварей живых и мертвых, дух загоняемого ими животного, точно длинную нить. Лев мог бы покончить с ними одним ударом лапы, но они были слишком хитры, чтобы попасться ему на коготь. И потому лев был дитя перед ними.

Память о тяжелых повозках с клетками, о тряске, суши и жажде возникла в Воаз–Иахине. Поверх каждой клетки была установлена другая, поменьше, с подобием насестов, которые точно птицы усеяли маленькие люди. При помощи шестов они открыли дверцы клеток и выгнали львов под знойное небо равнины, которая станет местом их смерти.

Львы выходили из клеток осторожно, порыкивая и сердито хлеща хвостами. Припадали к земле, рыча на собак, которых натравливали на них загонщики, понуждая бежать туда, где ждал их царь. Сухой ветер нес хаос. Сухой ветер воспевал охотника, на которого была устроена охота, пел о последней добыче, оставшейся далеко позади. Сухой ветер ревел и ярился, дышал ударами копий по щитам, заливистым лаем мастиффов, играл на тетивах песню смерти.

Вот львы очутились на равнине. Загонщики, собаки, люди с копьями и с щитами окружили их так, что не вырваться, не перепрыгнуть. Вперед на своих огромных колесах вынеслись колесницы, и царь послал стрелу, первым посеяв смерть среди львов.

Львы были отважны, но для них не существовало надежды. Будь у них свой царь, он повел бы их на царя лошадей и колесниц. Но у львов не было времени выбирать себе царя. Колесницы уже врезались в их ряды, лучники и копьеносцы закрывали собой царя, и ни один лев не мог увернуться от их стрел.

Последний лев был достоин царской короны, если бы у остальных львов хватило времени увенчать его ей. Это был большой, сильный и свирепый зверь, которого не смогли свалить две стрелы, засевшие в его хребте. Стрелы, сидевшие глубоко в его теле, причиняли ему жгучую боль, зрение ускользало, в ушах бушевала кровь в такт с громыханием колесниц. Над ним был царь, несущийся в своей колеснице, холодный в своем величии, подъявший копье для удара, окруженный своими копейщиками. Умирающий царь–лев взвился в прыжке и впился зубами в огромное крутящееся колесо, которое вознесло его вверх, прямо на наконечники копий. Рыча и оскалясь, висел он на колесе, вознесшем его в вышину и темноту, что последовала за ней.

Лев пропал. На его месте возникла черная головокружительная пустота, похожая на ту, что возникает перед глазами, если резко разогнуться.

Перед Воаз–Иахином снова были люди, фотографирующиеся, жующие, пьющие из разноцветных стаканчиков. Он прислушался, пытаясь услышать призрачный рык, но не услышал ничего, кроме глухого шума чьего‑то отсутствия наподобие шума моря в морской раковине.

— На свете больше не осталось львов, — произнес Воаз–Иахин.

Ему пришли на ум его отец и забранная им карта. Каковы бы были его находки, не забери Иахин–Воаз эту прекрасную карту с собой! Он, сын продавца, составителя и любителя карт, не обладал никакими способностями к этому ремеслу, все его карты были бездарными, некрасивыми, искаженными, и именно в этом заключалось отцовское наказание — оставить его обескарченным наедине с покинутой матерью, по–стариковски привязанным к темной лавке, к колокольчику у двери, к вынужденной продаже карт всем взыскующим.

В рюкзаке Воаз–Иахина, помимо его вещей и недоконченной карты, лежали еще карандаш, бумага и маленькая линейка. Он вернулся в зал с львиной охотой, одинокий среди толпы незнакомых ему людей, и тщательно измерил изображение издыхающего льва. Он измерил также торчащие из спины льва кончики стрел, а также длину копий царя и его людей. На этом же барельефе была изображена пронзенная стрелой львица. Оба конца стрелы вышли наружу, что облегчило Воаз–Иахину его задачу измерить полную длину стрелы. Он записал все результаты своих измерений, аккуратно свернул бумагу и положил ее в карман.

После этого он покинул зал и вновь взошел на курган. Здесь он просидел очень долго. Забирая деньги из кассы в лавке, он пребывал в уверенности, что назад не вернется. Он видел себя одиноким бродягой, играющим на гитаре для случайных прохожих и собирающим деньги в футляр из‑под гитары. Однако в бессловесном отказе развалин, в стуке своих шагов по камням обочины прошлой ночью ему слышалась собственная неготовность.

В нем был лев. В нем было это. Оно пришло к нему, заставив его измерить изображение льва и пронзающих его копий и стрел. Он не знал, зачем он это сделал. Что‑то во много раз сильнее него нашло на него. Он явился сюда узнать, что делать дальше, а вместо этого узнал то, чего делать не нужно: он не станет искать своего отца. Он вернется в свою лавку за настоящим.

В сувенирном ларьке Воаз–Иахин купил фотографию львиной охоты, на которой был изображен издыхающий лев, вцепившийся в крутящееся колесо царской колесницы. Вернувшись в город, он пересел на свой автобус и скоро был уже дома.

3

Ночь опустилась на город, где поселился Иахин–Воаз. Он лежал без сна, глядя на розовато–серое ночное небо, оправленное в оконную раму. Здесь на ночном небе всегда отражался отсвет огней большого города. Он шевельнул рукой, чтобы зажечь сигарету, и от этого движения девушка, чья голова лежала у него на груди, повернулась во сне и скользнула рукой по его телу. Гретель. Он произнес ее имя про себя, наклонился над ней посмотреть на ее спящее лицо, тихонько отвернул одеяло, чтобы бросить восхищенный взгляд на точеное ее тело, улыбнулся в темноте и накрыл ее снова.