Сладка его ложь.

Глубок тот колодец,

И дна не видать.

Кто поцелуй подарит завтра,

Никто не может знать.

[1]

— Точно, — обрадованно подтвердил фермер. — А «Апельсиновую рощу» знаешь?

— Да, и ее.

— Ты куда едешь? — спросил фермер.

— В порт.

— Я тебя туда в другой день отвезу. Хочешь деньжонок подзаработать? А потом я тебя подброшу.

— А что я должен делать? — спросил Воаз–Иахин.

— Поиграешь для моего отца, — объяснил фермер. — Споешь ему. Он кончается.

Он открыл дверь, Воаз–Иахин сел, и они тронулись.

— Его трактор переехал, разворотил всего, — сказал фермер. — Он‑то, видать, остановился на уклоне, забыл воткнуть ручник и зашел проверить зацеп у бороны, а трактор возьми и покатись на него. Всего подавил. Колесо прямо по нему прокатилось, половину ребер переломало, легкое разорвано. Он пролежал очень долго с внутренним кровотечением, пока не надумали его искать. Сам виноват, черт его подери, — продолжал он. — Никогда не знаешь, что он еще выкинет. Ну и ладно. Так оно и вышло. Пускай послушает песни, что певал Бенджамин, а потом помрет, и все закончится. Сейчас‑то он говорить не может, видишь ли. Он и дышит‑то еле–еле. Правая рука вообще не движется. А левой рукой, одним пальцем, пишет на столе имя — Бенджамин. Ну уж Бенджамина я предъявить ему не смогу. Вот я и решил, что пусть хоть песни послушает. Может, он разницы и не почует. Сукин сын. — Он стал всхлипывать.

Мой второй плачущий водитель, подумал Воаз–Иахин.

— А кто этот Бенджамин? — спросил он.

— Мой брат, — ответил фермер. — Десять лет назад ушел из дома. Ему было шестнадцать тогда. С тех пор ни слуху, ни духу.

Он свернул на ухабистую грунтовую дорогу. Свет фар скакал по камням, по яминам, в окна врывался стрекот сверчков. По обеим сторонам были пастбища, дорогу усеивали коровьи лепешки, в воздухе стоял коровий дух. Жидкую травку, бледную в свете фар, похоже, вытаптывали и выщипывали последовательно и планомерно.

Тряска не прекратилась до тех пор, пока впереди не показались освещенные окна. Фургон въехал в раскрытые ворота и остановился рядом с сараем, крытым ржавым металлом. Позади него был хлев, сбоку — дом. Дом был угловатый и неприглядный, сложенный из цементных блоков, с черепичной крышей. В освещенном дверном проеме чернела грузная женская фигура.

— Не помер еще? — спросил у нее фермер.

— Ничего не помер, — отвечала женщина. — Он всю жизнь помирает, да все никак не помрет. А сейчас должен расстараться только оттого, что его переехал какой‑то трактор? А это кто? По–твоему, сейчас самое время притащить с собой дружков поужинать или ты решил открыть молодежную гостиницу?

— Я подумал, что недурно было бы ему послушать музыку, — словно оправдываясь, произнес фермер.

— Ишь ты, — сказала его мать. — Ты, верно, решил, что все тут от радости так и запрыгают. Да у нас нервы того и гляди полопаются, пока твой отец помирает. Тебе надо бы где‑нибудь на курорте работать, в гостинице. Социальным директором.

— Тебе полегчает, если мы так и проторчим тут всю ночь, или все‑таки пригласишь нас внутрь? — спросил фермер.

— Давайте заходите, гостюшки дорогие, устраивайтесь поудобнее, — бросила мать, повернулась к ним спиной и направилась в кухню.

— Я так думаю, что наш гость не откажется отведать чего‑нибудь, — сказал фермер ей, своей матери.

— Все, что угодно, — отвечала она. — Двадцать четыре часа в сутки. Услужать вам доставляет мне огромную радость.

Фермер и Воаз–Иахин уселись в гостиной, украшением которой служили плохонькие картины, чаша с фруктами, стоящая на серванте, радиоприемник, несколько книжек да пара безвкусных ваз. Каждый предмет в комнате, казалось, был сам по себе.

— Может, пойдем глянем, как он там, — предложил фермер. — Коль он помер, то кой прок петь для него.

Они поднялись по ступеням: фермер — впереди, Воаз–Иахин с гитарой — за ним, видя перед собой спину, обтянутую выгоревшей рубахой с выступившими на ней пятнами соли, широченные штаны, из карманов которых торчали ржавый болт и моток проволоки.

— Наверное, ему и мертвому было бы приятно послушать пение, — предположил Воаз–Иахин. — Если, конечно, никто не станет возражать.

Отец лежал на прочной темной кровати, а вкруг нее стояла комната. Стулья, обои, окна и ночь за окнами — все они стояли вкруг его одра. Рядом с кроватью была установлена капельница, хромированный шест с поперечиной, с которой свешивалась пластмассовая бутыль. От нее к руке отца с толстой веной шла пластиковая трубка с иглой на конце.

Грудь и правое плечо лежащего были туго обмотаны бинтами. Их белизна резко контрастировала с загорелой, обветренной кожей на груди и шее. Кожа на других местах была белой и нетронутой загаром. Глаза его были закрыты, голова лежала на подушке, борода торчала словно дуло. Прерывистое дыхание со свистом вырывалось наружу.

Белая тонкая рука заканчивалась кулаком того же цвета, что и шея, — кулак выглядел совсем мальчишеским. Забудем годы, как бы говорил кулак. Вот так я лежал на покрывале, когда другой был мужчиной, а я — еще юнцом. Тогда в моей руке ничего не было, нет ничего и теперь.

В кресле, стоящем у кровати, сидел доктор. Он был в темном костюме и в сандалиях, надетых на темные носки. Он поглядывал то на часы, то на лицо больного.

— Больница‑то в двадцати милях отсюда, — пояснил фермер Воаз–Иахину. — Скорая помощь одна на всю больницу, не могла добраться сюда несколько часов. Доктор вот приехал, сделал все, что мог, посоветовал сейчас его не ворочать. — Он взглянул на доктора, показал на Воаз–Иахинову гитару. Доктор взглянул на лежащего, кивнул.

Мать внесла кофе, фрукты и сыр, пока Воаз–Иахин настраивал гитару, налила кофе сначала доктору, потом своему сыну, а потом — Воаз–Иахину, уселась на стул с прямой спинкой и сложила руки на коленях.

Воаз–Иахин запел «Колодец»:

У колодца она ждет,

Когда миленький придет…

Звуки гитарных струн росли и ширились, ударялись о прямо стоящие стены и возвращались обратно к центру комнаты, будто говоря стенам: «Не вы. Вне вас». Неровное дыхание отца со свистом вырывалось, точно так же как и раньше. Когда Воаз–Иахин подошел к припеву, мать приблизилась к окну и встала перед своим отражением в ночи:

Глубок тот колодец,

И дна не видать.

Кто поцелуй подарит завтра,

Никто не может знать.

Воаз–Иахин перешел к «Апельсиновой роще»:

Там, где роща апельсинов утром

Стелет тень, было пусто

Двадцать лет назад день в день.

Где в пустыне веял ветер, мы

Кинули все силы, дали воду, и теперь

Здесь растут апельсины.

— Ты привел трактор? — обратилась мать к сыну.

— Поставил под навес, — ответил тот. — Смотри, он открыл глаза.

Глаза его отца, большие и черные, уставились в потолок. Левая рука водила по ночному столику. Его сын нагнулся и проследил за пальцем, чертящим что‑то на темной поверхности столика.

— П–р-о… — повторил он. Палец двигался. — Прости, — сказал сын.

— Вечно эти шуточки, — хмыкнула мать.

— Уж Бенджамина‑то он простит, — заметил сын. — Всегда.

— Может, он имел в виду вас, — вставил доктор.

— А может, он просит этого, — добавил Воаз–Иахин. — Для себя.