Он уже знает, что я знаю о нем, подумал Иахин–Воаз. Ведь мы с ним земляки. Ноги его ослабели, под ложечкой похолодело. Он хотел и не хотел приближаться ко льву, но тело само двигалось вперед без участия разума, который расположился внутри него, как пассажир, выглядывающий из его глаз и видящий, что лев увеличивается в размерах, а пространство между ним уменьшается.

Освещенная красная телефонная будка была в нескольких ярдах слева, и он стал двигаться в ее направлении, приближаясь ко льву по диагонали. Когда будка оказалась в десяти ярдах от него, а лев — в двадцати, Иахин–Воаз остановился и вновь ощутил запах знойного солнца, сухого ветра, — запах льва.

Лев медленно поднялся на ноги и стал смотреть на него. Он явно отощал, подумал Иахин–Воаз.

Он подался вперед и бросил льву мясо. Тот кинулся на него, наступил лапой и разорвал на куски, быстро глотая их и порыкивая. Потом он облизал клыки и глянул на Иахин–Воаза своими глазами, похожими на два незатухающих зеленых огонька.

— Лев, — услышал Иахин–Воаз свой собственный голос, — мы с тобой земляки, ты и я. — Его голос звучал очень громко на пустынной улице. Он бросил взгляд на темные окна в домах позади льва. — Лев — произнес он, — ты пришел из той тьмы, куда колесо увлекло тебя. Чего ты ищешь?

И он увидел ответ — пустыня цвета львиной шкуры, поющий зной, слепящее когтистое солнце, солнце льва, золотая его ярость и — тьма.

— Лев, — снова заговорил Иахин–Воаз, пораженный видением. Присутствие льва принижало, говорить было трудно. — Лев, — сказал он, — что я, чтобы говорить перед тобой? Ты царь среди львов, я вижу это очами. Я — не царь над людьми. Я не ровня тебе. — Пока он говорил, он смотрел в глаза льву, видел его лапы, хвост, не выпуская из виду будку и тихонько подвигаясь к ней.

— Но это ты, лев, высмотрел меня, — продолжал он. — Я не искал тебя. — Он сделал паузу, услышав эти свои слова. Лев пришел из вращающейся темноты колеса. Не вошел ли в эту темноту он, Иахин–Воаз, вооруженный одной своей картой?

Небо быстро светлело. Как и в то первое утро, над головой пролетела ворона и с карканьем уселась на трубу. Быть может, это была та же самая ворона. Иахин–Воаз подумал о той тьме, из которой вышел лев, захотел закрыть глаза и ступить в нее, но побоялся.

Перед его глазами возникли большие буквы, из которых сложились слова, сильные, вселяющие веру и почтение, словно то было изречение бога:

ЗАКРЫТЬ ГЛАЗА ПРЕД ЛИЦЕМ ЛЬВА

Он как во сне чувствовал скрытое значение этих слов, которые застыли в нем, словно высеченные в камне.

И Иахин–Воаз закрыл глаза свои, и почувствовал растущую внутри тьму, и ощутил в себе ее вращение, и положился на нескончаемое ее движение. В своем сознании он увидел солнечный свет, яркие цветные узоры, испещренные падающим сверху золотом, солнечным светом, как на восточных коврах.

Он с улыбкой вспомнил о тьме. Да, думал он, удобно расположившись в лучах солнца, она всегда вращается. Всегда в одном направлении. Назад хода нет. Но тьма пробивалась сквозь солнечный свет, извивалась, слепя ужасом. Всегда в одном направлении. Назад хода нет. Я перестану существовать в любой миг, ужасался Иахин–Воаз. Мира больше нет. И нет больше меня.

Он выпал в черноту, опустился на самое дно вод времени, зарылся в первобытный зеленый ил и соль, увидел пробивающийся сквозь тростники зеленый свет. Быть. Продолжай. Верить в бытие. Он покоился там, усмирив свой разум и ожидая восхождения.

Оттуда, из зеленого света и соли, он поднялся и открыл глаза. Лев не шевелился.

— Господин мой Лев, — воззвал Иахин–Воаз. — Я верю в бытие. Я верую в тебя. Я страшусь тебя и счастлив, что ты существуешь. С почтением говорю я с тобой, и что я, чтобы говорить перед тобой?

Имя мое — Иахин–Воаз, торговец картами, изготовитель карт. Имя отца моего — Воаз–Иахин, что торговал картами до меня. Имя сына моего — Воаз–Иахин, и сего я оставил в лавке вместо себя. Думаю, он недолюбливает карты, а с ними — и меня.

Кто я? Мой отец лежал в гробу, и его борода торчала словно дуло. Когда он был жив, он хвалил меня и ожидал от меня многого. С раннего детства я рисовал четкие и прекрасные карты, и восхищались ими. Мои родители ждали великих дел от меня. И для меня. Великих дел для меня. И я, конечно, желал их для себя тоже. — Иахин–Воаз почувствовал, как горло его напрягается — в нем рос, формировался, рвался болью высокий звук, бессловесная мольба. — Аааааааааааааааа! — издал он его, голый жаждущий звук. Уши льва насторожились.

— Они хотели, — выговорил Иахин–Воаз. — Я хотел. Два хотения. Не одно. Нет. Два.

Лев тихонько подползал к нему, не отрывая горящих зеленых глаз от его лица.

— Как звучит не–хотение, владыка мой Лев?

Лев встал на лапы и заревел. Звук заполнил всю улицу, подобно паводку, реке звука, окрашенного в львиный цвет. Из своего времени, с выжженных равнин, и ловушки, и падения в нее, и кусочка синего неба высоко над головой, из своей смерти на копьях, на сухом ветру, дующем по направлению к вращающимся темнотам и огням, к утреннему свету над городом и над рекой с ее мостами, лев посылал свой рев.

Иахин–Воаз плыл по реке этого звука, шел по долине его и дошел до льва и его глаз, янтарных в утреннем свете.

— Лев, — произнес он. — Брат Лев! Лев Воаз–Иахинов, священный гнев сына моего и золотая его ярость! Но ты больше этого. Ты — мой и моего утраченного сына, и ты — моего отца и меня, утраченного для него навеки. Ты — всех нас, Лев. — Он подошел слишком близко, вперед метнулась тяжкая когтистая лапа и ударила его по бедру. Он отлетел вправо, где находилась телефонная будка, и моментально оказался внутри нее, лихорадочно запирая дверь и ожидая звона стекла, тяжелой лапы с ее когтями и раскрытых челюстей смерти. Он потерял сознание.

Когда разум вернулся к Иахин–Воазу, светило солнце. Его левая рука страшно болела. Пропитанный кровью рукав висел на одних нитях, рука была в крови, пол будки был весь залит ею. Кровь все еще текла из длинных глубоких царапин, оставленных львиными когтями. Попало и его часам: разбитые, они застыли на половине шестого.

Он открыл дверь. Лев исчез. На улице было еще мало народа, автобусная остановка была пуста. Должно быть, еще раннее утро, думал он, ковыляя к дому и оставляя за собой капельки крови.

Он хотел сказать льву о колесе и только теперь осознал, что у него совсем выскочило это из головы.

16

Вечер застал Воаз–Иахина на дороге. В том городке, где он останавливался последний раз, ему удалось заработать немного денег: он спел под гитару, купил немного хлеба с сыром и поспал на площади. Можно идти и ночью, решил он, сидя на скамье и глядя на звезды.

Сейчас он утомился, к тому же сумерки казались длиннее, чем ночь. Вечно — дорога, говорили сумерки. Вечно угасает день. Мимо по вечерней дороге, под темнеющим небом, проносились огни машин, и от их вида горло Воаз–Иахина сдавливало. Вспоминался ему дом, где он спал каждую ночь, отец с матерью.

Рядом притормозил старый потрепанный фургон, от которого несло запахами солярки и фермы. За рулем был молодой мужчина с грубым небритым лицом, косоглазый. Он высунулся из окна, оглядел футляр от гитары, Воаз–Иахина, прочистил горло и осведомился:

— Знаешь какие‑нибудь старые песни?

— Какие именно? — спросил Воаз–Иахин.

-- «Колодец», например? — сказал фермер и фальшиво напел мотив. — Там еще о девчонке, который ждет своего хахаля у колодца, а тот не приходит. Старуха на площади ее спрашивает, сколько раз удастся ей наполнить свой кувшин, и девчонка улыбается и отвечает, что он не наполнится до той поры, пока она не увидит улыбку милого…

— Я знаю ее, — подхватил Воаз–Иахин и запел припев:

Глаза, как маслины,

Черней не найдешь.

Сладки поцелуи.