1971
(«Я не люблю тебя. Но ты средь бездорожий»)
Б.М.
Я не люблю тебя. Но ты средь бездорожий
и посредине валкого пути
мне ног, и глаз, и костыля дороже,
я без тебя в себе — как взаперти.
Я не люблю тебя. Не гневайся, не фыркай!
Кто станет руку и за что любить?
Когда я слеп, то ты мне поводыркой.
Быть без тебя — как руку отрубить.
1971
РЕКВИЕМ
Requiescat in pace!
Со святыми упокой!
Вечная память!
I
Из воды — на ненужный воздух,
когда всё ничему равно.
(А вечер был в снегу и в звездах,
когда тебя коснулось дно.)
Плыло тело. Был только Волхов.
Воды — волоком. Час — как нож.
И само пространство заволгло —
не отворишь, не протолкнешь!
Стар простор. Но стал он сужен,
стиснут, сплющен и размозжен.
Отчего же он стал ненужен?
Кем кому и зачем был сужен
и навалил стопудовый сон?
(Не с гитарой на веслах
под весенний восторг —
на носилках безмозглых
прямо смолоду в морг!
Тут бесшумно, как в детской,
и вопросом не тронь!
Отвечает в мертвецкой
только сиплая вонь.
И в лицо ты, и с тыла,
словно камень, молчишь.
В пальцах песня застыла,
как задушенный чиж.)
Было молодости немного,
было радости на пятак.
Далеко-далеко до Бога,
но всегда за какой-то так
от порога и до порога,
а живет человек-простак.
II
Нечем стало мне помолиться!
Тряпки с тайны совлечены.
Только хочется умалиться
до ничтожной величины.
И чтоб к черту вам провалиться,
вам, ученой правды чины!
Подавиться бы вам, окаянным,
распоследним куском мертвеца!
Смыло нацело океаном,
замело до конца туманом, —
нет лица на тебе, нет лица!
Просто ты в простыни закутан,
а выходит — как ангел бел.
И любой бы Эйнштейн и Ньютон
от безличия оробел.
Человек невелик. Но одно я
не могу, хоть убей, понять:
как же может свое, родное,
так безжалостно провонять?
И не знаю я, как лукавить
и кому пустить подлеца.
И зубов тебе не оскалить —
нет лица на тебе, нет лица!
Пусть исплакан мир и исплаван —
ну, а горе прет напролом.
И всего ты лишь белый саван
на невидном своем былом.
III
Ум со святыми не упокоит,
и начинаю я ворожить
(как на ромашке): жить
стоит — не стоит,
стоит — не стоит?
Юг, Север, Запад и Восток,
да были ли вы намедни?
На чем оборвется лепесток
самый последний?
IV
Из воды по воздуху — в землю!
Гроб, одетый в чертов кумач,
на сочувственное глазенье —
гроб, багровый, будто палач.
Кумач задыхается в черноземе,
ком кулаком стучит о ком...
Кончилось! Боже, а что же кроме?
Холмик — как холод. А под бугорком
нечто такое, чего не надо.
Вечная память! О, как ты зла!
Вечная память — как канонада
или как выстрел из-за угла.
Вечная память — как каталажка.
Вечная память — до самого дна!
Вечною памятью монашка
тебя отпевает, совсем одна.
И как же лелеять Божью обиду?
И за нее сыскать на ком?
(Служит теперь по тебе панихиду
инокиня одиноко, тайком.)
Если бы время переупрямить!
Но не развязать на горе узла.
Вечная память! Вечная память!
Вечная память! Ох, как ты зла!
V
Холмик стал как вселенский холод
с теплотою родной земли.
Через заупокойный город
с вечной памятью люди шли...
Как далёко еще до Бога
и как близко нам до креста!
В черствой глине лежит так много —
многоглавая пустота!
31 мая — 25 июня 1972
ЛЕТНИЙ САД
Летний сад сквозит, как воздух, емкий,
понабрался статуй и людей.
На пруду с зеленою каемкой
подают здесь свежих лебедей.
Без лица, но чем-то длинноглаза,
как впервые вышедшая в мир,
в лебедей глядится дева-ваза,
тихо приодетая в порфир.
И аллеи ходят как столетья.
Вечер настает во весь размах.
Фейерверки — точно междометья
и взлетают, как за ахом ах!
16 июня 1972
ЖЕНСКИЙ ПОРТРЕТ
Дочурку чудную баюкая,
разнеженная в прах и в пух,
тысячегрудая, сторукая,
стоишь под завистью старух,
блестишь здоровьем в палисаднике,
свежа, как утренний надой,
и за тобою день на заднике
написан краской молодой.
На нем в воздушной пене мылятся
пеленки или облака,
и ты сияешь, мать кормилица,
слепой бутылью молока.