Евгения Ш.».
Костырев изумленно покачал головой. Вот это дела! В незатейливую картину преступления неожиданно вклинивается предсмертное письмо. Оно адресовано неизвестному человеку, по всей видимости близкому. Упоминается какая-то книга, только что дописанная. Интересно, что за книга?
Любопытное письмо. И совсем не похожее на предсмертный прощальный крик. Изящный слог, красивые обороты, сложное построение предложений. Правда, стиль письма нервный, манера, как говорится, на разрыв аорты — так и должно быть в исповеди самоубийцы. Но весь фокус в том, что письма самоубийц совсем не такие, Костырев видел их достаточно за свою тридцатилетнюю практику.
Самоубийцы оставляют письма совсем короткие — одна-две строчки, не больше. В этих двух строчках укладывается все, целая жизнь человека. Причина его добровольного ухода заключается в минимальное количество слов. Правила орфографии почти не соблюдаются, пунктуации обычно никакой, или она самая примитивная. А в этом письме так тщательно расставлены точки и запятые, как будто его проверял учитель русского языка.
Если человек действительно готов убить себя, если он действительно доведен обстоятельствами до предела нервного истощения, при котором обычно и решаются на такой шаг, то и стиль выражения у него особенный — короткие, рваные фразы, невнятица, сумбур в мыслях, чувствах, путаница в выражениях. С точки зрения грамматики полное отсутствие причастных, деепричастных оборотов, сложносочиненных предложений. А здесь…
Читаем: «Любовь… тем более что и она порядком поистрепалась…» — витиевато, красиво, умело. Но без отчаяния. Не чувствуется близости срыва, того срыва, от которого режут вены, прыгают с многоэтажки, вешаются или пьют лошадиную дозу снотворного. «Я больше не могу так жить, я больше не могу жить, я больше не могу…» — виртуозность, рассчитанная на восхищение читателя.
В пользу того, что письмо на самом деле написано заранее или кем-то другим, говорят и такие детали, как почти совершенно ровный почерк — буквы разной величины, наклоняются в разные стороны, иногда совсем ложатся на строчку, но, по всей видимости, это индивидуальные особенности почерка, а вовсе не свидетельство того, что письмо писалось в минуту нервного напряжения.
Костырев размышлял с удовольствием, так спокойно, как будто разгадывал головоломку в журнале. Представим, человек решил умереть. Было бы странно ожидать от него в минуту смертного отчаяния заботы о внешнем виде текста. Неужели он вырвет листок из тетради, отыщет ножницы, отрежет неровный край бумаги, чтобы он выглядел красивее, потом найдет линейку, отмерит поля, без единой ошибки или помарки напишет письмо (красивым изящным слогом, с тщательно продуманными оборотами — в письме нет ни недоговоренности, ни повторений). Потом расставит запятые. Аккуратно перегнет листок и сложит его… Абсурд! Да от таких манипуляций расхочется уходить в мир иной, какие бы сильные причины ни побуждали к тому!
Итак, найдено письмо, которое свидетельствует о намерении Шиловской свести счеты с жизнью, пачка лекарства, которая будто бы доказывает эту мысль, и мертвое тело. Но характер нанесенных ранений прямо противоречит версии самоубийства. Если Шиловская действительно приняла таблетки, то как она смогла бы нанести себе удар в висок?
Допускается другая версия: Шиловская принимает решение уйти из жизни, долго готовится (именно этим может объясняться явная заготовленность письма), долго настраивается, но в самый последний момент является убийца и наносит ей удар. А как же тогда объяснить отсутствие таблеток? Если бы она приняла их, то в квартиру бы никого уже не смогла впустить. Или к тому моменту они еще не успели подействовать?
Еще один вариант действий преступника: он решает инсценировать самоубийство, готовит для этого письмо, лекарства, но в последний момент что-то мешает ему, и приходится убить женщину не как задумано, а как диктует ситуация. Но разве стала бы она пить лекарство, если бы сама не хотела умереть… Да и пила ли она его?
«Да, пока не вяжутся концы с концами. — Костырев откинулся в кресле. — Пока не вяжутся… Но мы свяжем. С течением времени…»
Он отчеркнул на листе новый, третий пункт: графологическая экспертиза письма Шиловской. Главный вопрос — действительно ли оно написано убитой или кем-то другим.
Впрочем, свои первые, приблизительные выводы Костырев уже сделал и без экспертизы. Вывод относительно связи письма и факта самоубийства — этой связи нет. То есть побуждением к написанию письма послужило не желание уйти из жизни. А что? Судя по тону письма, в котором она обращается к неизвестному человеку (кстати, кто он, надо над этим подумать), побудительным мотивом могло служить желание обвинить этого человека в своей гибели… Так часто бывает, Костырев наблюдал подобные случаи…
Жалко, что сейчас у него в подчинении очень мало толковых оперативников — ребята работают над более важными делами. Одно покушение на банкира, выявившее целую цепочку финансовых нарушений, чего стоит! Благодаря этому покушению люди Костырева нашли целый склад оружия, поймали несколько киллеров и вот-вот выйдут на заказчика преступления. Да еще и всякой мелочевки полно… А тут убийство этой актрисы…
Что ж, самое время задействовать желторотых новичков, Ильяшина и Анцупову. Хватит им быть на подхвате. В этом деле у них будет возможность проявить инициативу. А более опытные ребята пусть занимаются делами поважнее…
Костырев закрыл папку — тонкую картонку с первыми материалами дела. Он любил, когда папка еще совсем тонкая, почти пустая. Как будто перед ним и на столе, и в сознании — чистый лист мелованной бумаги, красивый настолько, что тянет взять в руки тонкое перо и медленно выводить на гладкой поверхности причудливые черные узоры. Он любил чувство старта, когда никаких зацепок еще нет, но пройдет совсем немного времени, и по его воле, стараниями всей оперативной группы папка станет пухнуть на глазах, разрастаться, как дрожжевое тесто, разлохматится листками бумаги, не вмещающейся в ее нутре, разжиреет справочками, фотографиями, документами, каждый из которых — ступенька к логическому завершению дела, поимке преступника.
Сейчас, в самом начале расследования, Костырев чувствовал себя как композитор, в душе которого уже звучит смутная мелодия, готовая вот-вот пролиться на бумагу черными зернышками нот. В это время в его мозгу зрел четкий план действий всей бригады, всех подчиненных ему людей. На листке бумаги появился четвертый пункт, заканчивающийся красиво изогнутым вопросом: опрос близких.
Костырев не знал, кто у Шиловской близкие. Судя по письму, они есть непременно. Но кто это? Может быть, муж? Ну что ж, надо найти человека, к которому она обращалась в письме. Возможно, беседа с ним прольет свет на причину смерти…
Глава 5
ОЛЕГ АЛТУХОВ
Он бесконечно долго летал в сладостных необыкновенных снах. Тело его как будто покачивалось на волнах, вздымаясь до потолка, а потом стремительно падало вниз, так что захватывало дух, и казалось, что душа отделяется от своей земной неповоротливой оболочки и рвется в заоблачные высоты.
Потом ему почудилось, что тело, уже привыкшее к благодатной невесомости, внезапно обрело вес и стало мучительно тяжелым, неповоротливым, больным. Руки, ноги, голова налились свинцовой тяжестью, живот заныл так, что захотелось заплакать, — к нему медленно, нехотя возвращалось сознание, пока не вернулось окончательно, оставляя странное наркотическое сожаление о ласковом забытье.
Глаза, выглянув в щелочки набрякших свинцовой тяжестью век, различали в сумерках железные койки, стоящие правильными рядами, гладкие темные стены с красными кнопками около каждой кровати, спящих людей.
«Где я?» — сонно изумился Алтухов и почувствовал боль, крутящую его тело, как хозяйка выкручивает мокрое белье. Соседи по палате равномерно сопели, из угла раздавался рокочущий храп.
«Что со мной?» — стал вспоминать он, но вспомнить не смог и только бессильно откинулся на подушку. Для него началась томительная ночь, полная неожиданных переходов от дремоты к бодрствованию, провалов между сном и явью, между забытьем и болью…