Кстати, по обыкновению стремясь оправдать свое решение в глазах Тео, Винсент в каждом письме приводил все новые и новые доводы в пользу отъезда — в Антверпене он мог бы немного поработать с обнаженной моделью. Ему, безусловно, полезно также возобновить знакомство с художниками, даже если он не сойдется с ними во взглядах. Невозможно всегда жить отшельником, «потому что подчас чертовски трудно работать в полном отрыве от мира живописи и от художников и совсем не видеть чужих работ». Это нисколько не поставит под угрозу его самобытность. «Думаю, что, даже если я захочу и сумею чему-то научиться у других, даже если я позаимствую у них кое-какие технические приемы, все равно я всегда буду смотреть на мир собственными глазами и обладать собственным видением». Как знать — может быть, в Антверпене ему даже удастся продать какие-нибудь из своих работ? На сей предмет он заручился адресами шести торговцев картинами. Дрожь нетерпения била Винсента. «Ты справедливо заметил, что в Антверпене мне будет трудно без мастерской, — писал он брату, — но я вынужден выбрать одно из двух: или мастерскую, но без работы здесь, или работу, но без мастерской там. Я решил выбрать второе, и притом с таким восторгом, словно возвращаюсь из изгнания».
На одном из последних холстов Винсента — натюрморте — изображены в символическом соседстве Библия, раскрытая на 53-й главе книги пророка Исайи, и «Радость жизни», роман Золя, вышедший всего год назад. Мрачная книга, изобилующая запретами, угрозами и проклятиями, давившая на него в юности, лежит рядом с другой — одно название ее, светлое, как пляска света на лужайке, само по себе уже звучит гимном надежде. Книга, символизирующая его прошлое, его борения и его трагедию, нищету и отверженность, — рядом с книгой, символизирующей его победу, его будущее. «Так, значит, вперед! … Чем скорей я уеду отсюда, тем будет лучше!» Этот возглас словно вырвался из самого сердца Винсента! 23 ноября, оставив на месте большую часть своих работ[39] и отринув прошлое, Винсент покинул Нюэнен, этот серый, враждебный и отныне бесплодный край, и уехал в Антверпен, цветущий город, где его ждали, сверкая золотом и пурпуром, творения Рубенса. «Есть нечто необыкновенное, — писал он Тео, — в ощущении, что ты должен ринуться в огонь».
Часть третья. »ПОЛДЕНЬ — ВРЕМЯ САМОЙ КОРОТКОЙ ТЕНИ»
(1885—1888)
I. АНТВЕРПЕН РУБЕНСА
…Мое сердце, подобно утреннему облаку, плыло навстречу божественно сладостному свету, — и я была слабым отблеском его. [40]
Антверпен раскинулся на одном из берегов широкой и мощной Шельды, протянув свои доки и шлюзы до самого Северного моря. Ритм жизни города определяет река. Над водой в радужном свете, переливающемся почти как на юге, носятся чайки. Бойко торгуя со всеми портами мира, город сохраняет тот вечно молодой облик, который вообще присущ морским портам. И хотя ему, как северянину, чужда добродушная безалаберность Марселя или шумная круговерть Неаполя — он все-таки еще слишком далек от настоящих северных широт, и поэтому здоровый плотский аппетит к жизни и известная доля практицизма, эмоциональным проявлением которого служит фламандское бахвальство, вносят живые краски в его сдержанное достоинство.
Как непохож этот город с его потаенным брожением и буйным оживлением в порту на маленькие городки Голландии, погруженные в меланхолическую дремоту! С первого мгновения Винсент нашел в Антверпене именно то, к чему стремился.
В порту Винсент приобрел партию японских гравюр, какие матросы обычно привозят с Дальнего Востока, и они оказались для него откровением. В них прозвучал голос неизвестного ему до той поры искусства, простого, непосредственного, динамичного, наделенного удивительным даром выявлять бесчисленные связи, которыми природа подтверждает свое глубокое внутреннее единство[41].
Интерес к работам японских художников у Винсента впервые пробудили еще статьи Гонкуров, а теперь он на каждом шагу в сценах повседневной жизни, которые разыгрывались у него на глазах, видел то, что легло в основу искусства японцев. «Я уже не раз, — писал он, — бродил вдоль доков и набережных. Какой разительный контраст для того, кто приехал из деревни, где долго жил среди песчаных равнин, в покое и тишине! Ну и мельтешение! Гонкуры любили говорить: „Японское искусство for ever“[42]. Так вот здешние доки — отличный образец японского искусства, прихотливого, оригинального, невероятного, во всяком случае, так воспринимаю их я … Человеческие фигуры всегда в движении, возникают в самых неожиданных местах и каждый раз появляются как бы внезапно, по воле прихоти, создавая интереснейшие контрасты». За 25 франков в месяц Винсент снял комнату в доме 194, по улице Лонг рю дез Имаж, в нижнем этаже которого жил торговец красками. Смешиваясь с толпой матросов и веселых девиц в трущобах Бюрхтграхта или в квартале, прилегающем к дому гильдии мясников, Винсент принимал непосредственное участие в шумной и красочной жизни города, ел ракушки, жареный картофель и угрей, прислушивался к уличным перебранкам, взрывам веселого смеха, тоскливым вздохам аккордеона и шумным аккордам пианол.
С пестрой уличной жизнью Антверпена своеобразно перекликались картины, перед которыми Винсент простаивал теперь в музеях, — полотна Рембрандта, Рёйсдал, Франса Хальса, ван Гойена, Йорданса… Строго организованный динамизм Рубенса, царственное великолепие его красок открыли Винсенту совершенно новые горизонты. Хотя Рубенс и кажется ему порой театральным «и даже совершенно традиционным», Винсент восхищается им, потому что Рубенс «пытается выразить и достоверно передать атмосферу радости, безмятежности или скорби сочетанием цветов, хотя фигуры у него иногда пусты». Пять-шесть полотен, которые Винсент привез из Нюэнена, начинают казаться ему теперь слишком «темными». Его палитра обогащается светлыми красками: изумрудно-зеленой, кобальтом, который он называет «божественным цветом», и кармином — «цветом красного вина, таким же жарким и одухотворенным, как само вино», увлеченно объявляет он.
Первое, что Винсент пишет в Антверпене, — это городские виды, и прежде всего собор. «И однако, я предпочитаю писать не соборы, а человеческие глаза, потому что в глазах людей есть нечто такое, чего нет в соборах, даже в самых величественных и громадных».
Едва получив деньги от брата, Винсент раздобыл себе натурщицу — проститутку, красивую, пышнотелую женщину, с черными как смоль волосами. «Когда она пришла ко мне, по ней было видно, что она провела несколько бурных ночей, — рассказывал Винсент. — Она произнесла характерную фразу: „Меня шампанское не веселит, наоборот, от него меня берет тоска“. В ней было как раз то, чего я искал, — сочетание сладострастия и отчаяния».
Больше, чем прежде, Винсент стремится «быть правдивым». «Когда я пишу крестьянок, я хочу чтобы это были крестьянки, и по тем же соображениям, когда я пишу шлюх, я хочу чтобы они походили на шлюх».
Винсент работает и над натюрмортами. Он пишет череп с сигаретой, зловещий образ, окрашенный какой-то жуткой иронией, настоящий вызов смерти ; картина брызжет могучим, почти сатанинским весельем — в ней чувствуется, как упоен Винсент открытиями, которые он делает на каждом шагу.
Изучив антверпенские музеи, Винсент начинает так же тщательно изучать церкви города. В церкви Синт-Андрискерк, пишет он, «есть восхитительный витраж, необыкновенно интересная вещь. Берег, зеленое море и замок на скалах, небо, ослепительно синее, в самых прекрасных синих тонах, то зеленоватое, то отсвечивающее белизной, то более звонкое, то глухое. На фоне неба виден силуэт огромного трехмачтового судна, фантастического и фантасмагорического, и повсюду рефракция, свет в тени и тень на свету». А цвет! Винсент захлебывается от восторга. Какой цвет! И подумать только, что никто не замечает этой красоты. «Делакруа снова пытался внушить людям веру в симфонию красок. Но когда видишь, что почти все хвалят цвет вещи, если находят в ней точность локального цвета, пошлое поверхностное сходство, невольно думаешь, что его усилия пропали даром».
39
Подсчитано, что за два года, проведенные в Нюэнене, Ван Гог сделал около 240 рисунков и написал около 180 картин. «В мае 1886 года, после отъезда его матери, — пишет Ж. Б. де ла Фай, — грузчики сложили произведения Ван Гога в ящики и оставили на хранение у колбасника города Бреды (в действительности это был краснодеревщик по фамилии Схрауэр). Все позабыли о них, в том числе и сам художник, и позднее они были проданы старьевщику, который сжег часть этих, работ, сочтя, что они лишены какой бы то ни было ценности. Оставшиеся картины он погрузил на тележку и повез по дорогам и в конечном счете распродал их по десять центов за штуку. Большую часть картин приобрел бредский портной господин Маувен. Благодаря этой покупке было спасено все, что относится к нюэненскому периоду» (точнее, все, что сохранилось от этого периода). Следует заметить, что все это происходило в 1903 году — спустя семнадцать лет после отъезда матери Винсента.
40
Гёльдерлин, Сочинения, М., ГИХЛ, 1969, стр. 194. Смерть Эмпедокла. Перев. Е. Эткинда. — Прим. перев.
41
В капитальном труде о Ван Гоге А. М. Россе (А.-М. Rosset, Van Gogh, Paris, 1942) цитирует интересное высказывание о китайском искусстве: «Лучшие пейзажи эпохи Синг (X—XIII век), с их чувством пространства и умением передать атмосферу, кажутся созданными в наше время… Китайскому художнику не свойственно колебаться, ощупью искать решений, старательно переписывать отдельные куски картины: перед тем как взяться за работу, он уже видит в своем воображении точный образ того, что он намерен воспроизвести и воспроизводит быстрыми и точными мазками. Китайские критики гораздо энергичнее, чем европейские, настаивают на необходимости глубокой внутренней сосредоточенности художника. В работах великих живописцев нас поражает, с какой уверенностью передан характер конструкции гор… В рисунке человеческих фигур нас восхищает экономия средств, при которой простой контур выражает всю заключенную в него форму. К обычному средству выявления рельефа — светотени — художники не прибегают никогда. И однако, китайская живопись никогда не кажется плоской, в ней всегда чувствуется пространство. Эту живопись не назовешь литературой в дурном смысле слова, то есть она не выражает цветом или формой то, что лучше выразили бы слова. Ее родство с поэзией ощущается больше всего в концепции художественного творчества. Художник, подобно поэту, находит в природе мотив, который пробуждает в нем эмоциональный отклик, и это свое чувство передает в картине. Он связывает между собой отобранные им формы, приводя их к определенной ритмической согласованности. Его не интересует изображение предметов, как таковых, еще менее — воссоздание той или иной сцены в подробностях… Китайцы предпочитают текучие ритмы, линии — извилистые, как водные потоки. Лучшие пейзажи зачастую как бы пронизаны поэтическим настроением. В них чувствуется любовь к пространству и одиночеству… На них лежит печать известной торжественности, сквозь которую просвечивает истинная человечность» (Лоренс Байнайон, Введение в Каталог выставки китайского искусства в Лондоне, 1935—1936, стр. XIV—XVI).
42
Навсегда (англ.). — Прим. перев.