Изменить стиль страницы

— И здесь, не будь я Пенкрат, — перешел Олег Антонович с драматического шепота на крик, — и здесь-то мы с вами сможем убедить членкора: пора, наконец, поставить эфир на службу государству. И борозду эту по-хозяйски использовать: новый гребной канал соорудить или под картофелехранилище, в конце концов, оборудовать…

— Да, все прошло с некоторыми отклонениями, — продолжил уже с явной уверенностью в своей правоте Олег Антонович. — Но с небольшими и устранимыми! Конечно, всему этому способствовало отсутствие в критический момент руководителя программы. Но и без него с теми вопросами, которыми занимался лично он, Пенкрат, справились неплохо.

— И этот шутяра… Этот скоморох безродный — имел наглость в такой момент отсутствовать? Это ведь он Рексоночку мою испугал? Он, Усынин? Отвечайте немедленно!

— Большой ученый. Не без закидонов, конечно. Да и устал сильно. Работал Трифон Петрович, надо признать, много.

— А устал — так пусть отдохнет. Думается мне, пора вам, Олег Антонович, возглавить это дело. Попробую перетереть с кем надо в «Роскосмосе», и с членкором этим вашим… Как его, с Косовером…

— Лучше сразу в Академию! Там поймут. Там про эфир и его предназначение не так, как Трифон с членкором… Там, по-другому думают!

— Как же они, симпомпончик, думают?

— А так: без философий и мерехлюндий. Они думают: эфир, не поставленный на службу государству, — это вечный двигатель оппозиционных сил в науке!

— Вот до чего дошло!.. Ну тогда заметано, — по-деловому подмигнула супруга полиции Пенкрату, не ожидавшему такого скорого поворота дел. — Ваш Косовер и не рыпнется!

Правда, выходил Пенкрат из полицейского управления (куда его никто не вызывал и куда он явился сам сразу после того, как узнал: супруга начальника полиции уже прибыла в управление) — выходил с потемневшей, как будто пороховым взрывом изрытой кожей лица.

Убедить-то он супругу полиции убедил. И предложение получил. Даже от «членкора Косовера» было обещано его оборонить. Но и вздрючен был мадам Бузловой он по высшему разряду: зачем не доложил обо всем раньше? Зачем не написал докладной записки о возможности постановки эфирного ветра на службу муниципальному хозяйству? Про оппозиционность науки и вечный двигатель в умах ученых — зачем не сказал?

Ну и напоследок мадам Бузлова, как-то устало щурясь, то ли сама себя, то ли Олега Антоновича спросила:

— А не проще ли нам с тобой эфир этот взять и запретить?

Кроме полицейской вздрючки, терзала Пенкрата и еще одна утренняя неприятность. Думать о ней не хотелось. Но и полностью отстраниться было никак невозможно: ночью в больницу в тяжелом состоянии была доставлена Ниточка Жихарева.

* * *

Приезжий москвич, — которого рядом с Ниточкой во время Главного эксперимента на метеостанции не было и который про последствия применения теории на практике еще мало что знал, — думал в то рассветное утро не про Ниточку, думал про Трифона.

Трифон не выходил у него из головы, потому как внезапно заставил взглянуть на жизнь и смерть человека по-иному. А поскольку голова и рот приезжего были заняты философскими бурчаниями про то, что в недалеком будущем предстояло доказать экспериментально, — сам эксперимент оказался в стороне.

Вот потому, когда перед началом Главного эксперимента москвич был отослан директором Колей в гостиницу (отослан умышленно, с толстенной ромэфировской тетрадью подмышкой, якобы для записи впечатлений, а на самом деле — от греха подальше: не дай бог с наследником что случится), потому-то настаивать на своем присутствии в пункте управления эфиропотоками приезжий не стал.

Он, конечно, удивленно хмыкнул, ухватив краешком зрения пылавшие свечками аэростаты, чертыхнулся, услыхав далекие взрывы. Но про согнутые в дугу, а в тонких местах и завязанные узлом металлические ноги голландских мельниц и про многое другое — знать не знал, ведать не ведал…

Зато ночью, сунув толстенную тетрадь под подушку, он, засыпая, вдруг окончательно понял — Трифон тысячу раз прав!

И тогда спать приезжему расхотелось вовсе. Ему до жеста, до черточки припомнился недавний разговор в лесу. Как будто репетируя, стал он повторять куски из этого разговора вслух…

Припомнились ему также обморок и сладость эфирного скольжения. Припомнилось пребывание в «неплотном» теле над голой, ободранной землей. Припомнилось путешествие по краешку абсолютно неведомой жизни, походившее на глиссаду кленового соплодия над хромированной, то возносящей вверх, то вниз уходящей плоскостью…

Ранним утром раздался звонок.

— Ниточка в реанимации, — чисто-звонко пропел, а не проскрипел как обычно, Кузьма Кузьмич Дроссель.

Дух — есть эфир! (Творец реальных форм)

Трифон узнал о начале Главного эксперимента сразу же.

Как не узнать было!

Грубая и некорректная попытка направленного воздействия на эфирный ветер вызвала разрушения и смерчи. Прямой и ближайшей причиной разрушений стали несовершенства техники и бесцеремонное обращение с лазерными системами. Но и сама установка: «Воздействовать на эфир немедленно» — сыграла зловещую роль.

Стало быть, мысль о воздействии на ветер была излишней, необоснованной. И тут некстати нарисовался Пенкрашка: полез поперед батьки в пекло! Решил, сучий потрох, воспользовался отсутствием научного руководителя, чтобы показать свою крутизну, показать нерушимую связь с великими открытиями. Стал форсировать события и вместо медленно нагнетаемого давления на эфир дал, как говорится, по газам!

А отвечать за Пенкрашкину глупость кому? Ему, Трифону.

И, конечно, разбойно-цирковые дела, на которые Трифон возлагал особые надежды и которые только несведущим в научных экспериментах людям казались злостным хулиганством — дела эти, в сравнении с катастрофой, враз поблекли, вести их дальше не было смысла да и попросту расхотелось…

Но ведь после прекращения цирковых разбоев опять начнет наваливаться всей тяжестью вредящий любому виду творчества — и теоретической науке в первую очередь — здравый смысл! Дрябловатое, разжиревшее на дармовых харчах тело этого «смысла», в униформу тупорылого швейцара облаченное, все права от обывателей получившее — вот оно, нависает, нависло!..

А навалится здравый смысл — уйдет навсегда ликующая странность, унесутся великие нелепости, которые одни только и могут привести к чему-то сверхценному в науке!

Трифон чувствовал себя раздавленным, поглупевшим.

Он истратил последние деньги, чтобы нанять бывших военных и других слоняющихся без дела волжан, вложил в бесчинства душу и выдумку!.. Значит, кроме всего, плакали еще и денежки, с превеликим трудом накопленные для покупки двух новых голландских мельниц…

Как мелкий щербатый камешек, уцепившись едва видной зазубринкой за край жизни, висел над краем пропасти Трифон! Борода его, всегда изящно облегавшая лицо, как-то внезапно отросла и вмиг обмочалилась. Глаза стали чаще обычного прикрываться веками.

Куда — дальше? «Учудить» что-то новое? Продолжать цирковые бесчинства, чтобы взбодрить собственную мысль и нащупать новые неизбитые решения? Так эти бесчинства… Их ведь за панк-уродства принимают! Вот и получается: соблазн такие бесчинства и больше ничего!

«А все остальное — не соблазн?» — спросил кто-то Трифона бархатно.

— Да, — согласился вслух Трифон, — многое другое тоже соблазн. Соблазн — в злостном накоплении. В диком стяжании. Соблазн — в чрезмерном потреблении.

«Так, может, тогда и познание эфира — соблазн?

Нет, дудки! Поиск эфирного ветра — это, по сути, новое, и притом научное, богопознание! Просто проводим его неуклюже. Программу вот завалили… Надо что-то менять. Надо понять, что в самой „эфирной“ программе не так. Какую линию продолжить?

Измерять скорость эфирных вихрей и не сметь заявить во всеуслышание про эти вихри главное? Не сметь сказать: эфир — творец реальных форм! А значит — творец реальной земной истории.

Отсюда ясно: эфир и эфирный ветер — как минимум инструменты Божьи! А как максимум: эфир — единственный настоящий, а не самочинный, не выдуманный в угоду властям всех веков, посредник меж Богом и человеком. Стало быть, все остальные научные открытия последних столетий, все приятные догмы и резвые метафоры носят прикладной, а не фундаментальный характер!