Комнатка ее была во всех отношениях необычная. Самым необычным в ней был запах: зловещий, неистребимый запах предельной старости, когда она уже на грани перехода в нечистую силу. Кроме того, посередине ее, точно громадная курья ножка заколдованной избушки, от пола до потолка простирался стояк голландской печи. Спрятавшись за большой курьей ногой, можно было наблюдать, как прабабка, взяв бронзовый подсвечник, опять же в форме курьей ноги, запалив в нем свечу, для чего-то прислонив к нему осколок зеркальца и (как мне сейчас кажется) распустив свои седые страшные волосы, начинала что-то жутко бормотать по своим темным молельным книжечкам. В такие минуты я, спрятавшись за большой курьей ногой, не была вполне уверена, что это не ведьмины приготовления, и в мою задачу в тот момент входили, по крайней мере, два действия — первое: доказать себе, что я не трушу, и второе: отучить прабабку от ее ужасной религии. Таким образом, я, стремительно выскочив из-за большой курьей ноги, «готовая и к смерти, и к бессмертной славе», орала во все горло: «А твой бог — дурак! Бога — нет!» Язык мой не отсыхал, молнии не испепеляли, и я никуда не проваливалась, что и укрепляло меня в моем вульгарном атеизме. Пораженная старуха проделывала весь тот же пантомимический ритуал, как если бы я сказала, что пожалуюсь про курение дедушке, только гораздо экспрессивнее.
Но поскольку я со временем поняла, что от постыдной религии ее таким способом не отвадить, то пришлось прибегнуть к иным методам. Только своим малым возрастом (думаю, мне было четыре года) я могу объяснить всю бессмысленность и жестокость своего поступка. Решив, что от разъяснительной работы следует переходить к более решительным мерам, я просто потихоньку изорвала все ее молельные книжечки в мелкие клочки, кои и забросила под ее же кровать. (Это также доказывает мой неразумный возраст: мне даже и в голову не пришло — хотя бы ввиду последующих громов и молний, уже от родителей, — спрятать их куда-нибудь в другое место). Такие мои радикальные действия, очевидно, были продиктованы особенностями самого времени: кое-что видела по телевизору, слыхала по радио… впитала, что называется, из самой атмосферы.
Когда все открылось и раздались громкие вопли обезумевшей от горя старухи, я никак не могла взять в толк, что она так убивается, когда я для ее же блага совершила столь правый и бравый поступок. Почти геройский поступок я совершила! А между тем, родители воткнули меня в угол у голландской печки, и это было непривычно, ибо если дед и «убивал» меня ежедневно и растаптывал ногами мои игрушки, то это проистекало стихийно, то есть как бы естественно-человечески; но такой последовательно-научный, холодно-методологический прием был применен ко мне впервые. И я рыдала от страха перед новизной наказания и от вселенской несправедливости.
Потом родители заставили меня извиниться перед старухой, что я неискренне, скороговоркой и проделала, в глубине души твердо считая, что ни она, ни другие домашние так и не поняли ее же пользы. А вдобавок мой отец, имеющий золотые руки и знающий древние языки, непонятно зачем склеил по кусочкам ее молельные книжечки. Это было, как я теперь разумею, чудом реставрации, но меня брала досада, что вся моя антирелигиозная работа пошла насмарку.
Так, махнув на нее рукой, я почувствовала, что не могу более мириться с тем, что прабабка моя так разительно похожа на Бабу-Ягу. Я была уверена, что придумаю нечто такое, до чего никто еще не додумался, и расколдую ее в прекрасную принцессу.
Когда взрослые приносили зимою с мороза ведро воды, покрытое толстой коркой льда, я кое-как проделав посередине ледяного круга дырочку и больно оцарапав руки, доставала его и принималась через эту волшебную дырочку «по-особенному» глядеть на бедную старуху, коей было велено застыть на месте. Края дырочки радужно искрились, с ледяного круга в натопленной кухне капала вода, а с носа прабабки по-прежнему сбегала мутная капля. Заморозив докрасна руки, рассердив мою бабушку лужей талой воды на полу, а расколдования так и не добившись, я принималась за другой верный способ.
Потихоньку доставала я запретный ящик с елочными украшениями, который доставать мне и самой, по правде говоря, не хотелось, чтобы не растратить до Нового года, приберечь к елке его одурманивающий запах. Уже тогда я, видно, понимала, что любое чувство имеет предел и, не зная, как это выразить, догадывалась, как пагубно оборачивается неуемная, случайная трата сердца; мне хотелось оттянуть чудо встречи с лишь единожды предназначенной, восхитить хрупкой елочной бутафорией…
Однако долг я сызмальства ставила превыше всего. И вот, залезши на рыдающий от старости диван и поставив перед собой по стойке «смирно» покорную старуху, глядящую прямо перед собой белесыми слезящимися глазами, я принималась производить свое чудодейство. Сначала я обряжала ее в кокошник, расшитый елочными ярко-стеклянными бусами, затем навешивала такие же бусы на шею, а в петли и дырки ее ветхого наряда приспосабливала серебряные шишки, гранатовые шары, белоснежных зайчиков — с морковками и без, ватные, с блестками, желтощекие яблоки, чудесно-холодные корзиночки с цветами… Заходясь от восторга, я прилаживала к сиреневым старушечьим ушам переливчатые бледно-зеленые звезды, и, в довершение всего, забрасывала ее сверху золотым и серебряным дождем и клочьями ваты, пересыпанной конфетти.
Она несколько минут покорно стояла в таком виде, сохраняя тупое и, вместе с тем, многоскорбное выражение. На мои просьбы ходить так весь день и даже всю жизнь, чтобы все взрослые в Доме и вокруг видели, какая она красавица и что я ее «расколдовала назад в молодую принцессу», она, тряся головой и шамкая сиреневыми деснами, отвечала решительным отказом. «Ну, а сама-то ты видишь, какая ты стала другая, красивая? — не отставала я от нее. — Сама-то ты видишь?! Погляди в трюмо!» Старуха послушно становилась против зеркала, несколько раз механически кивая с прежним выражением.
Надо сказать, что с тех пор я, выросшая до грустного права пользоваться косметикой и порой трусливо прибегавшая к ее услугам, косметику не полюбила. Я неизменно испытываю перед ней какое-то брезгливое и горестное чувство. Всегда, когда я в смешных попытках казаться лучше и моложе, чем есть, вижу в бесстрастном зеркале свое отражение, которое накладывает грим, румянит щеки, сурьмит брови и пудрит нос, я вспоминаю и гойевскую «Hasta la muerte» и ту баночку с телесно-розовым гримом, первым предметом, попавшимся мне на лестнице, ведущей в подвалы судебно-медицинского морга. (Учась в медицинском институте, я вынужденно проходила этот курс ада). Наступив на баночку с гримом, я поскользнулась и чуть было не проехалась вниз головой по лестнице в самое царство Аида; сначала я не могла объяснить себе присутствие этого предмета в таком, казалось бы, неподходящем месте, но вскоре увидела интеллектуального санитара с ухоженной темной бородкой, а рядом с ним — французисто-инфернальную дамочку, которые весело приставляли чью-то бывшую голову к обезглавленному телу, а затем принялись усердно накладывать розовый грим… румянить щеки… сурьмить надбровные дуги… пудрить костянистый нос… Воистину: вдохновение бывает в любом деле.
Но главной причиной моего отвращения к косметике и даже страха перед жалкими попытками выглядеть лучше и моложе явилась, наверное, с детства засевшая в памяти картинка, на которой сизогубый высохший полутруп немилосердно увешан елочной мишурой.
Глава VII
Молодой и красивой принцессой прабабке остаться не удалось, и одной из весен она умерла от воспаления легких.
Казалось бы, курила всю жизнь крепчайшие папиросы, пережила войны, голод, теряла детей, и на тебе, — ни рака, ни инфаркта, ни, тем паче, инсульта, а какая-то дурацкая простуда… Небось просквозило, когда пускала дым в свою дырочку. А если бы не этот нелепый сквозняк, может быть, жила бы себе да жила — хоть бы и дважды девяносто девять?..