Изменить стиль страницы

Прежде чем написать следующие страницы, я перечитал свои статьи, опубликованные в «Фигаро» между 15 мая 1968 года и днем, последовавшим за победой правых на выборах [в Национальное собрание] в начале июля. По прошествии времени и на холодную голову эти тексты, написанные к случаю, конечно, не производят впечатления вулканических. Они предостерегают против приемов подрывной деятельности, проводят границы участия студентов в управлении университетами, пытаются, невзирая ни на что, защищать дело либерального университета, каким он был накануне, — того самого университета, который я так часто критиковал. Я сохранил мало воспоминаний о нападках, которым подвергся за изложение своих позиций[204]. Помню заявление одного студента, которое цитировала «Монд»: он запрещал мне когда-либо говорить в Сорбонне или, точнее, объявлял мне, что я никогда больше не возьму слово в стенах Сорбонны.

Одна атака личного характера, крайне резкая по тону, осталась в памяти; речь идет, конечно, о статье Ж.-П. Сартра в «Нувель обсерватер». Я считаю необходимым привести оттуда основные пассажи и возразить на них. Статья под заголовком «Бастилии Раймона Арона» появилась 19 июня 1968 года и бичевала власть: «Итак, наверху — политика трусости. Но одновременно к рядовым людям обращаются с призывом убивать. Ибо ничем иным не назовешь призыв де Голля создавать комитеты гражданского действия. Это все равно, что сказать людям: объединяйтесь в своих кварталах, для того чтобы избивать тех, кто, по вашему мнению, высказывает подрывные убеждения или чье поведение представляет опасность для правительства». Президент Республики бросил «призыв убивать» — даже низкопробный демагог не применил бы такое выражение к генералу де Голлю, к правительству, которое терпело «манифестации», квазибунты, повторявшиеся день за днем.

Теперь о студентах и обо мне: «Студенты стали так многочисленны, что уже не могут непосредственно общаться с преподавателями, как это происходило у нас, — хотя и тогда было нелегко. Многие студенты даже не видят в глаза своего преподавателя. Они только слушают по трансляции лекции, которые преподносит им какая-то важная особа, лишенная человеческого облика и недоступная, нисколько не способная их заинтересовать. Университетский профессор — это почти всегда (так было и в мое время) некий господин, который защитил диссертацию и всю оставшуюся жизнь читает ее наизусть. <…> Когда стареющий Арон бесконечно повторяет своим студентам идеи своей написанной до войны 1939 года диссертации, при том что слушатели не могут подвергнуть его ни малейшему критическому контролю, он осуществляет реальную власть, но эта власть, безусловно, не основана на знании, достойном этого наименования».

Что существует трудность общения между преподавателем и чересчур многочисленными студентами — согласен. Но что большинство профессоров всю свою жизнь «читают вслух» собственную диссертацию — неверно. Это положение абсолютно неприменимо к Леону Брюнсвику: мы едва были знакомы с его диссертацией. Утверждение, что лично я бесконечно пересказывал в Сорбонне свою диссертацию, есть просто-напросто сознательная ложь. Содержание моей диссертации не имеет ничего общего с книгами «Индустриальное общество», «Этапы развития социологической мысли» («Les Etapes de la pensée sociologique») или «Мир и война». Фраза «это подразумевает, что люди теперь не считают, подобно Арону, будто думать в одиночестве за своим письменным столом, думать одно и то же на протяжении тридцати лет — это и есть работа ума» претендует на то, чтобы оскорбить, — и свидетельствует главным образом о безразличии Сартра к истине, во всяком случае, когда он во власти гнева.

В той же статье Сартр обсуждает вопрос, поставленный мною на страницах газеты, о выборах «обучающих» «обучаемыми» и об участии последних в экзаменационных комиссиях. Теоретически, не в таком мире, как наш, можно действительно представить, что студенты имели бы голос при назначении преподавателей. В реальном мире 1968 года протестующие студенты совершили бы свой выбор, основываясь не на научных или педагогических достоинствах кандидатов, а на их политических убеждениях. Целью наиболее активных участников движения было изгнать профессоров, считавшихся реакционерами или фашистами. Можно также, в других обстоятельствах, вообразить участие студентов в экзаменационных комиссиях. В обстановке Мая такие комиссии, где были бы весьма широко представлены студенты, а следовательно, профсоюзы, окончательно политизировали бы университетскую жизнь и дискредитировали дипломы. И в этом пункте Сартр рассуждал как демагог, то ли желая польстить молодежи, то ли совершенно не зная действительности.

Наконец, идут самые известные фразы: «Даю руку на отсечение, что Раймон Арон никогда не оспаривал самого себя, и потому он недостоин в моих глазах быть преподавателем <…>». И в заключение: «Это подразумевает прежде всего, что каждый преподаватель согласится, чтобы те, кому он преподает, судили и оспаривали его, и что он скажет себе: „Они меня видят голым“. Он почувствует неловкость, но ему необходимо пройти через это, чтобы снова стать достойным своей профессии преподавателя. Теперь, когда вся Франция увидела голым генерала де Голля, необходимо, чтобы студенты смогли посмотреть на голого Раймона Арона. Ему вернут его одежды, только если он согласится, чтобы его оспаривали». Все сказанное мне показалось и грубым и высокомерным. Во имя чего Сартр берет на себя право судить, достоин или недостоин такой-то человек преподавать?

В беседе с Конта, состоявшейся по случаю семидесятилетия Сартра, последний оправдывает эти статьи 1968 года следующими замечаниями: «Когда я увидел, что он (Арон) думал о своих недавних студентах, оспаривавших всю университетскую систему, я подумал, что он никогда ничего не понимал в своих учениках. Я нападал на преподавателя; преподавателя, враждебного своим собственным студентам. <…>» Оправдание не лучше его оскорблений. Что знает Сартр о преподавателе? И уж если нападать, то зачем оскорблять, бросать лживые обвинения?

Но перейдем к самому существенному — необходимости оспаривать самого себя. Каждый, кто преподавал — будь то в классе лицея или в университетской аудитории, — знает, что его «судят и оспаривают» его ученики или студенты, так же как лектора или актера — их слушатели или зрители. Нет для преподавателя более тяжкого испытания, чем враждебность аудитории. Если столько профессоров в 1968 году капитулировали перед протестующими, то главной причиной этого стал страх подвергнуться позднее остракизму со стороны студентов или по меньшей мере наиболее активных среди них. В этом смысле ни один преподаватель не отказывается от того, чтобы его оспаривали, ибо избежать этого — отнюдь не в его власти. Оспаривать же себя самого — совсем другое дело. Нам всем угрожает склероз, и мы все рискуем закрыться перед другими людьми и их критикой в наш адрес, чтобы обеспечить себе некий интеллектуальный комфорт. Не думаю, что я обосновался на укрепленных позициях, дабы игнорировать прогресс познания и быстрое, неизбежное преодоление нескольких наших скудных идей.

Что поражало меня в 1968 году и поражает еще сегодня, это как раз случай Сартра. Вот поистине человек монолога, хотя он и ссылался на диалектику. Он сам ответил Альберу Камю, но с ловкостью и коварством полемиста. Я не заслужил ничего лучшего, чем филиппику Жана Пуйона. Возражения Леви-Стросса отстранены одним словом, нелепым или просто глупым: этнолог напрасно возомнил себя философом. Что до самого Сартра, то он, разумеется, не высказывал всегда одни и те же мнения или суждения о политике, но и никогда не критиковал себя. Его доктрина свободы — свободы, в каждое мгновение новой, — избавляла его, так сказать, от всякой ответственности за свое прошлое. В 1968 году он говорит о летних курсах лекций для рабочих и стажировках на заводе для студентов и добавляет: «Подобная практика уже существует, например, в Китае и на Кубе, где люди начали понимать, что такое истинный социализм». 1968 год: развалины китайской культурной революции еще дымились. Сартр ни разу не поставил под сомнение какой-либо момент своего прошлого (вплоть до диалогов с Бенни Леви).

вернуться

204

Своих врагов я забываю. И все же…