Как нетрудно видеть, тут немало совпадений с тем, что читается в «Дьяволе», вплоть до сходства внутренней (доброта, слабохарактерность) и внешней (близорукость) характеристики H. Н. Фридрихса и Иртенева и одинаковости имен возлюбленных того и другого. Гибель Фридрихса, которая могла быть истолкована и как самоубийство, видимо, внушила Толстому первый вариант конца повести, предшествовавшее же этой гибели убийство Степаниды Мунициной — второй вариант.

Об автобиографичности «Дьявола», а также «Воскресения» незадолго до смерти Толстой сам говорил П. И. Бирюкову.

Бирюков так передает слова Толстого: «Вот вы пишете про меня всё хорошее. Это неверно и неполно. Надо писать и дурное. В молодости я вел очень дурную жизнь, и два события этой жизни особенно и до сих пор мучают меня. И я вам, как биографу, говорю это и прошу вас это написать в моей биографии. Эти события были: связь с крестьянской женщиной из нашей деревни, до моей женитьбы, — на это есть намек в моем рассказе «Дьявол». Второе — это преступление, которое я совершил с горничной Гашей, жившей в доме моей тетки. Она была невинна, я ее соблазнил, ее прогнали, и она погибла».[447]

В первом случае Толстой имеет в виду связь с замужней крестьянкой Аксиньей Базыкиной. Об этой связи — записи в его дневниках 1858—1860 гг., иногда с подробностями, через много лет затем повторенными в повести. Так, в дневнике под 10—13 мая 1858 г. записано: «Чудный Троицын день.[448] Вянущая черемуха в корявых рабочих руках, захлебывающийся голос Вас[илия] Дав[ыдкина]. Видел мельком А[ксинью]. Очень хороша. Все эти дни ждал тщетно. Нынче в большом старом лесу.[449] Сноха. Я дурак, скотина. Красный загар, глаза... Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы». Как в повести влечение Иртенева к Степаниде сменяется равнодушием к ней, с тем чтобы потом вновь вспыхнуть с непреодолимой силой, так и в личной жизни Толстого на смену влечения к Аксинье приходит чувство постылости и даже отвращения к ней, и потом вновь наступает обратный прилив страстной влюбленности в нее. 15—16 июня того же 1858 г. в дневнике записано: «Имел А[ксинью]. Она мне постыла»; через год почти, 3 мая 1859 г., такая запись: «Об А[ксинье] вспоминаю только с отвращением, о плечах». 28 мая того же года в дневнике глухая запись: «А[ксинья] уходила к Тройце. Сейчас ее видел». Но еще через пять месяцев, 9 октября 1859 г., там же записано: «А[ксинью] продолжаю видать исключительно. Наконец, 25 и 26 мая 1860 г. в дневнике читаем: «Ее не видал. Но вчера... Мне даже страшно становится, как она мне близка. Ее нигде нет — искал. Уже не чувство оленя, а мужа к жене.[450] Странно, стараюсь возобновить бывшее чувство пресыщенности и не могу. Равнодушие трудовое, непреодолимое больше всего возбуждает это чувство». Почти через пятьдесят лет, 9 июля 1908 г., в своем интимном дневнике сказав о том, что самые темные стороны его поведения, относящиеся к половой жизни, не будут упомянуты его биографами, Толстой продолжает: «И так до связи с крестьянкой Ак[синьей] — она жива!»[451] 13 июня 1909 г. он записал в записной книжке: «Посмотрел на босые ноги, вспомнил Акс[инью], то, что она жива, и, говорят, Ерм[ил] мой сын,[452] и я не прошу у нее прощенья, не покаялся, не каюсь каждый час и смею осуждать других».

Итак, к концу жизни Толстой вспомнил свое давнее увлечение Аксиньей, и это может служить лишним косвенным доводом в пользу предположения о том, что он обратился вновь к повести именно незадолго до смерти.

Нужно думать, что увлечение Аксиньей было не единственным поводом к написанию «Дьявола». В конце 1870-х гг. Толстой очень мучительно переживал чувственное влечение к яснополянской людской кухарке Домне. 24 июля 1884 г. он писал Черткову: «Скажу вам то, что со мной было и что я никому еще не говорил. Я подпал чувственному соблазну. Я страдал ужасно, боролся и чувствовал свое бессилие. Я молился и все-таки чувствовал, что я бессилен, что при первом случае я паду.[453] Наконец, я совершил уже самый мерзкий поступок, я назначил ей свидание и пошел на него. В этот день у меня был урок со 2-м сыном. Я шел мимо его окна в сад, и вдруг, чего никогда не бывало, он окликнул меня и напомнил, что нынче урок. Я очнулся и не пошел на свидание. Ясно, что можно сказать, что Бог спас меня...[454] Тогда я покаялся учителю, который был у нас, и сказал ему не отходить от меня в известное время, помогать мне. Он был человек хороший, он понял меня и, как за ребенком, следил за мной. Потом я еще принял меры, чтобы удалить эту женщину,[455] и я спасся от греха, хоть не от мысленного, но от плотского, и знаю, что это хорошо» (AЧ). Учитель, о котором идет речь в этом письме, — В. И. Алексеев, занимавшийся в 1877—1881 гг. с двумя старшими сыновьями Толстого. Об этом случае в жизни Льва Николаевича В. И. Алексеев рассказывает в VII главе своих неизданных воспоминаний о Толстом, рукопись которых хранится в Государственном Толстовском музее в Москве. В 1890 г. Толстой, намекая на этот случай, писал Алексееву, что он желает помочь ему в его сомнениях так же, как тот когда-то помог ему.

Так два глубоко волновавших Толстого увлечения, отдаленные друг от друга промежутком в двадцать лет, отложившись в его душевной жизни, на ряду с фактами из биографии H. Н. Фридрихса, дали материал для «Дьявола».[456]

Ознакомившись с «повестью об Иртеневе», Чертков усиленно советовал Толстому напечатать ее. Об этом он писал ему в письмах от 20 февраля и 21—25 октября 1890 г. В последнем письме Чертков между прочим писал: «Меня из Берлина и Швеции спрашивают переводчики и издатели ваших писаний о будто бы написанном вами «Roman du mariage»[457] — вероятно, это прослышали про вашу повесть об Евгении Иртеневе. Неужели нельзя еще ее выпустить в свет?» (АТ). Но боязнь возбудить у жены тяжелые переживания ревности была причиной того, что Толстой не только не думал о напечатании повести, но и в течение многих лет не притрагивался к ней и продолжал держать ее существование в секрете от окружающих, главным образом от Софии Андреевны.

Лишь в 1898 году, задумав помочь переселявшимся в Америку духоборам, он замыслил для образования переселенческого фонда продать издателям, в числе прочих, и повесть об Иртеневе. 14 июля этого года Толстой писал Черткову: «Так как выяснилось теперь, что много еще не достает денег для переселения духоборов, то я думаю вот что сделать: у меня есть три повести: «Иртенев», «Воскресение» и «Отец Сергий» (я последнее время занимался им и начерно написал конец). Так вот я хотел бы продать их на самых выгодных условиях в английские или американские газеты (в газете, кажется, самое выгодное) и употребить вырученное на переселение духоборов. Повести эти написаны в моей старой манере, которую я теперь не одобряю. Если я буду исправлять их пока останусь ими доволен, я никогда не кончу. Обязавшись же отдать их издателю, я должен буду выпустить их tels quels.[458] Так случилось со мной с повестью «Казаки». Я всё не кончал ее. Но тогда проиграл деньги и для уплаты передал в редакцию «Русского Вестника». Теперь же случай гораздо более законный. Повести же сами по себе, если не удовлетворяют теперешним требованиям моим от искусства, — не общедоступны по форме, — то по содержанию не вредны и даже могут быть полезны людям, и потому думаю, что хорошо, продав их как можно дороже, напечатать теперь, не дожидаясь моей смерти, и передать деньги в комитет для переселения духоборов» (AЧ).

Однако, перечитав в тот же день «Иртенева», Толстой решает, что его не следует печатать. В приписке к письму читаем: „Нынче же перечел рассказ Иртенева и думаю, что не напечатаю его, а ограничусь «Воскресением» и «Отцом Сергием» [...] «Иртенева» нехорошо печатать, потому что мотив один и тот же, что в «Отце Сергии»“. Следует полагать, впрочем, что от печатания «Иртенева» Толстого удерживало не только им самим указанное обстоятельство, но и то, главным образом, что опубликование повести могло сильно огорчить жену.